Выбрать главу

«Встреча сорокасемилетнего папаши с девятнадцатилетней дочуркой, которую он видит впервые. И где? В аэропорту! Вот сейчас она подойдет, обнимет и скажет: «Здравствуй, папочка!» Ну чем не древнегреческая трагедия на современный лад?..»

Наконец, услышав сообщение, он идет к заградительным перилам, где встречают пассажиров рейса Москва – Нью-Йорк.

Коридор для прибывших пассажиров пустует недолго. Вскоре по нему проплывает стайка стюардесс – белозубые улыбки, мелькающие икры стройных ног.

Перед глазами Глена вдруг возникает рой картин и образов; сквозь гам аэропорта, крики и болтовню он явственно слышит голос Киры, ее волнующий шепот, ее ночное дыхание на его плече...

...Москва, Шереметьево, 1994 год. Глен сидел на своем чемодане, ждал, когда начнут регистрировать билеты. Шла первая война с Чечней, боялись терактов – усиленные наряды вооруженных солдат патрулировали аэропорт. Солдаты требовали предъявить документы у кавказцев и всех подозрительных типов.

А за высокими стеклянными дверями аэропорта мела пурга, снегом заносило шоссе, луна – и та была не видна в небе воюющей страны. Глен тогда почему-то посчитал это удачей – улетать в такую жуткую зиму, в снегопады и бураны – словно снегом должно было замести, засыпать все его следы.

И вдруг... Как ведьма, Кира влетела в аэропорт, раскрасневшаяся с мороза, в короткой шубке, в тупоносых сапогах и сбившейся набок сиреневой шапочке. В руках держала огромный кулек. Глен посмотрел на нее своими мутными с похмелья, измученными глазами и только тогда понял, что любит Киру – однажды и навсегда – со всей ее бабьей нелепостью и безграничной преданностью ему.

– Я слышала, что в Нью-Йорке нет натуральных веников, там ведь всё искусственное. А, зная твою любовь к чистоте...

Кира вытащила из кулька веник, роскошный, надо сказать, добротный веник с ровненькими, упругими прутиками:

– А если прижмет нужда, сможешь его использовать как кисточку, – пошутила она. Щеки ее пылали то ли от мороза, то ли от обиды. – Что же ты? Или думаешь, прилетела Баба-яга в аэропорт слезы лить? Ошибаешься. Просто хочу пожелать тебе удачи. Я в тебя верю. Станешь великим художником... Мама тебе тоже желает...

Он захотел ее обнять, прижать к себе. Потянул было руку, но Кира отклонилась и сделала решительный шаг назад, словно черта уже проведена и переступать ее нельзя. Она едва ли не всучила ему в руки тот дурацкий веник, шмыгнула по-детски носом и убежала к дверям выхода, за которыми мела метель и наглые таксисты заламывали фантастические цены за поездку в ночную столицу.

Глен так никогда и не разгадал, что за намек был зашифрован в том ее странном прощальном подарке. Сквозило в этом венике для него что-то оскорбительное, какое-то глубокое женское презрение – мол, выметайся отсюда, горе-мазила.

Почему он тогда не остался с Кирой? Почему не ринулся за нею? Вместо этого прямо там, в аэропорту, приколол кнопками к мольберту лист бумаги и с остервенением стал наносить карандашом жирные штрихи. Словно пытался таким образом остановить и вернуть ее – только что исчезнувшую навек...

Вот ее лицо: классический итальянский овал, чистый лоб, маленький носик, пухловатые, но красиво очерченные губы и большие темные глаза, в которых всегда выказывалась едва ли не детская доверчивость. И в то же время, глаза – две змеиные норы. Очи черные, черт бы вас побрал!..

Внезапно Кирины глаза возникли перед ним. Ее взгляд буквально обжег Глена, всё как-то помутилось, покачнулось, он даже покрепче сжал перила.

– Здрасьте. А я вас сразу узнала. Вы Глеб, да? Чернов? Ваши американские таможенники такие дотошные, еще хуже наших. Ну что, идемте?

Глава 2

Двадцать лет назад Глеб Чернов приехал в Америку по приглашению родственников его матери, осевших в Коннектикуте. Уговор был таков: все необходимые документы родственники оформляют, но никаких обязательств перед Глебом не несут, да и видеть его большим желанием не горят. Со своей стороны, Глеб тоже не собирался тратить бесценное время на пустопорожние посиделки в провинциальном Коннектикуте. В его блокноте имелись несколько адресов художников, живущих в Нью-Йорке, которых ему рекомендовали преподаватели Воронежского художественного института и те московские художники, с кем за три года проживания в столице он успел сблизиться. Словом, несся в Нью-Йорк, охваченный пылом тщеславия, в предвкушении блестящего будущего.

Увы, в «столице мира» после нескольких месяцев проживания в очень шумном и грязном общежитии на Брайтоне, более похожем на скорбный притон, где жильцы постоянно пили, дрались и делили проституток, после неоткрытых высоких дверей в Манхэттене, невозвращенных телефонных звонков и вежливых, но очень твердых просьб не мешать, Глеб всерьез задумался о правильности своего решения остаться в Штатах. Ему даже начала сниться Кира, злорадно хохочущая. Червь сомнения зашевелился в его смятенной душе и наверняка бы превратился в питона, и проглотил бы несчастного Глеба, не отправься он однажды в Центральный парк, где встретил Давида.

Давид – высокорослый армянин, сидел в зимней безлюдной аллее и писал углем какой-то этюд. Разговорились. Глеб сразу же почувствовал с Давидом некое глубинное, кровное родство.

– Художник. Из Москвы. А-а... – Давид растягивал «а-а», вкладывая в этот звук самые разные интонации. – Хочешь пробиться? Выставляться в галереях? А-а... Любишь Эль Греко, прерафаэлитов и ранний французский модерн? А-а...

Так, под эти ра-а-аспевания небритого Давида, для которого время протекало в ином измерении, во взгляде которого сквозили отрешенность и страдание, а во всем облике выказывались одновременно непомерная гордыня и тишайшее смирение, они шли по заснеженным аллеям парка.

На изломах веток лежал снег, порой слетая искрящейся пылью. Тишину нарушало редкое карканье ворон. А за каменным парапетом начинался иной, настоящий Нью-Йорк, где высились здания люксовых гостиниц, бутиков и ресторанов, в жиже тающего снега визжали машины, где жизнь текла по своим законам, чужим и еще совершенно непонятным Глебу.

Давид помог Глебу с жильем – пристроил у одного своего знакомого, владельца дома. За проживание в полуподвальной комнатушке Глеб должен был чистить снег у дома, мыть лестничные клетки и выносить мусорные мешки. Вонь, грязь, химикаты. Зато теперь была крыша над головой и даже небольшая зарплата, которой хватало на еду, бумагу и краски. А главное – был Давид.

Студия Давида напоминала келью монаха. Да и сам он, вечно небритый, молчаливый, на вид – спокойный и безразличный, но в глубине души страдающий от вечного недовольства собой, был похож на аскета какого-то горного армянского монастыря. Давид уже вышел на тот уровень, когда мог зарабатывать на жизнь искусством. Ему заказывали портреты богатые американцы, его картины висели в престижных галереях. Однако ко всем этим своим достижениям Давид относился без особого пиетета, даже с некоторым презрением. Еще и злился потому, что вынужден заниматься черт знает чем, вместо того, чтобы завершить «картину своей жизни».

«Последнее пришествие Христа» – вот полотно, над которым Давид бился, по его словам, уже пятый год: закончив отделку последних деталей, внимательно смотрел на законченную работу и... Неожиданно взяв скребок, нещадно срезал с холста все три фигуры – Христа, Иоанна и Богоматери. Через минуту на холсте средь огненных молний и грозовых туч серели три бесформенных пятна.

– Па-анимаешь, Христос должен внушать не только страх, но и надежду. Даже на Страшном Суде человеку нужна надежда! Я видел такое «Пришествие» на одной иконе в церкви Ариче... – Давид брал в руки тряпку, выливал на нее смывку из бутылки. Вытирал грязные руки, продолжая хмуро глядеть на изуродованное полотно.