Поэтизация страданий обреченной жертвы, грубо оскорбленной женщины и матери достигает у Цвейга наивысшего накала в завершающих главах. Писателю жаль расставаться со своей героиней, ему хотелось бы по возможности оттянуть неизбежную развязку; он сопереживает ей в ее камере смертницы, сопровождает в телеге палача, восходит с нею на эшафот, напутствует и оплакивает ее… Цвейга, как и его учителя Достоевского, особенно волнуют такие критические состояния души, когда человек, быть может в первый и последний раз, перед лицом смерти раскрывается во всем своем величии или падении. Сила художественного мастерства Цвейга вызывает полное доверие к созданному им образу. Кстати, это подтверждают и документальные свидетельства о последних днях и минутах жизни Марии Антуанетты.
IV
Генрих Иоффе, доктор исторических наук
Дом особого назначения
Сталинистская историография создала свой образ революции — благостный, лакированный. Он был ей необходим, он утверждал изначальную, «природную» суть административно-командной системы: безгрешные вожди указывали путь, по которому шли ликующие организованные массы. Но революция была иной. Героическое уживалось в ней с трагическим, жестоким. «Страшное в революции», — писал В. Бонч-Бруевич… Было ли это только ответом на белый террор, как теперь нередко утверждают? Нет, причина, по-видимому, лежала глубже.
Революцию, как и контрреволюцию, творили люди, которых классовая ненависть свела в смертельной схватке. Корни этой ненависти лежали в далеком прошлом, в угнетении, унижении и оскорблении одних другими. И когда она вырвалась наружу, ее уже трудно было сдержать. Да и сдерживали ли ее? Отступления нет, впереди либо полная победа, либо полная гибель. Таково было ощущение своего времени и своей судьбы.
Сегодня в отличие от прошлых лет мы не боимся своей памяти, а значит — не боимся и исторической правды. Как сказал М. С. Горбачев, «партия проявила большое мужество, взяв на себя ответственность за серьезные ошибки, просчеты, имевшие место в предшествующие годы» («Правда», 12.1.1989 г.). Разве это относится только ко временам сталинщины? Разве В. И. Ленин не говорил об ошибках и просчетах эпохи революции и гражданской войны, о том, что нельзя сделать небывшим то, что было?
Описаний казни тысяч людей в страшные годы гражданской войны не сохранилось. Эти люди погибли безвестными в подвалах местных чрезвычаек, в застенках белогвардейских контрразведок. Но описания расстрела семьи Николая II дошли до нас во всех подробностях. Они остались от следователя Н. Соколова, в руки которого попали несколько лиц из охраны «дома особого назначения» и один из участников расстрела — Павел Медведев. Они остались также от некоторых уральских чекистов. В обоих случаях перед современным читателем открывается леденящая душу картина. Но для Соколова то, что произошло в Ипатьевском доме, — только жестокое преступление, для большевистских мемуаристов-уральцев — это выполнение пусть и сурового, но революционного долга.
Дилемма, рожденная гражданской войной… Как решать ее сегодня, более семидесяти лет спустя? Уйти от нее, не думать, не вспоминать? Но память все равно возвращает и будет возвращать нас к нашему прошлому: к его героическим и трагическим страницам, к страшному в революции. От памяти не уйти.
Когда думаешь о трагическом финале Романовых, возникают два главных вопроса: что, какие события привели к этому? При каких обстоятельствах это произошло, кто решил их судьбу? Только ответы на оба вопроса могут помочь понять случившееся.