Выбрать главу

С тех пор прошло несколько дней — тревожных, гнетущих, но при этом на удивление мирных. Каждое утро она просыпалась в холодном поту и бежала к воротам, ожидая увидеть на них густой вязкий деготь. Однако тесовые доски были по-прежнему светлы и чисты, и она осеняла себя крестом, творя благодарственные молитвы Пресвятой деве и Великому идолу, что сберегли ее от такого позора.

Очепка она не надела, однако послушалась Васиного совета и простоволосой больше не ходила — покрывалась белым платком, какие, впрочем, носили и другие девчата.

Соседи избегали ее, сторонились, словно боясь запачкаться. Только Хадосья ничего не боялась: по-прежнему, что ни день, забегала в гости и тараторила как ни в чем не бывало, однако о случившемся не заикнулась ни единым словом. Еще Ульянка как-то сказала Лесе что-то ободряющее да хмурый Микита сочувственно погладил по голове. Открытой враждебности не проявлял никто, если не считать того, что Дарунька однажды показала ей язык, но и это было далеко не самое худшее, чего Леся могла от нее ожидать.

Как-то раз Леся зашла проведать Настю-солдатку. После того, что случилось, она теснее сблизилась с этой женщиной. Нельзя сказать, чтобы Тэклю это особо радовало, поскольку дружба с «гулящей» солдаткой доброй славы внучке никак не прибавляла. Однако сама Леся считала, что и худой славы ей ничто не может добавить: куда уж хуже-то? А Настя могла понять ее, как никто другой: сама в свое время пережила почти ту же беду.

Настя, хлопотавшая у печи, дружелюбно кивнула вошедшей девушке. Маленький Василек, что ползал по всей хате, увидев гостью, резво двинулся к ней на четвереньках.

— Алеся, возьми его пока, — попросила Настя.

Девушка с усилием подняла Васю на руки — ребенок рос быстро и с каждым днем набирал все больше тяжести. Василек довольно загукал, завертел головенкой и тут же потащил в рот красные бусы на ее шее.

— Эй, ты не балуй! — Леся решительно забрала их у него. — Это тебе не ягоды, их есть нельзя.

— Да зубы у него режутся, вот и тянет в рот что ни попадя, — пояснила Настя.

Василек издал протестующий крик и заерзал на Лесиных коленях. Та легонько пощекотала ему пяточку — мягонькую, розовую; рядом с нею ее собственная загорелая рука казалась совсем темной.

Василек довольно заулыбался, показывая беззубые пока еще десны. Славный, однако, хлопчик растет, — подумалось Лесе.

И — сжала зубы, вспомнив, о подлой людской «правде». Славный-то славный, да безродный, гулящей матери сын. И не смыть ему этого клейма до старости — на такое память людская долгая. И невесты хорошей ему не видать — разве только набредет на такую же безродную…

И тут словно кто-то невидимый рассмеялся рядом.

«-Нашла, право, о чем жалеть, — нашептывал кто-то. «Хорошие»-то невесты — они все больше на Дарунек похожи! А среди безродных он такую красавицу да умницу сыщет — все «добрые» женихи на стену полезут, что самим такую взять — родня не позволит. А не веришь — в зеркальце погляди, что Ясь подарил!»

Тут-то до нее и дошло, что и слова были почти Янкины, и в голосе бесплотного насмешника отчетливо слышались знакомые нотки.

— Тьфу ты! — встряхнула она головой, отгоняя наваждение. — Да нешто нигде мне от него спасения нет?

Ругнулась она совсем тихо, однако Настя расслышала.

— Вот и я не знаю, что теперь о нем и думать! — вздохнула женщина. — Все село клянет его на чем свет стоит, а я не могу.

Леся хотела что-то возразить, но солдатка покачала головой.

— Знаю, что не поймешь ты меня, — опередила Настя ее гневный возглас. — Да только как я могу худое о нем говорить? Здесь половина, — она обвела взором свою хату, — его руками сделана. По осени они с Василем крышу мне покрыли. А потом дверь новую он мне навесил — старая уж больно коробилась… И дрова мне сколько раз привозил. И ведь за что, какой корысти ради? Я сперва думала — и ему все то же надо, что всем другим. Не по себе мне было: ждала все, когда он речь про то заведет. А он все молчал, ни словом даже не заикался. Я к нему пригляделась: хлопец-то он красивый, видный. И ласковый. Отчего бы и нет, в конце концов? А он молчит и молчит. Под конец я и сама не стерпела, говорю ему: «Что же ты, друг, робеешь? Приходи уж ночью, коли так не терпится».

— А он? — перебила Леся.

— Покраснел весь, ровно мак полевой, да и говорит: не могу, мол, сил нет, голова болит… А сам в сторону смотрит. Тут и дошло до меня, что ни о чем таком он и думать не думал, даже в голову ему это не приходило. И так мне с чего-то обидно стало! Брезгует, мол, нехороша я для него… Я ведь старше его, ты знаешь. И такого я ему с той обиды наговорила — до сих пор совестно мне тех слов! А он как будто и не обиделся вовсе…

— Обиделся, — покачала головой Леся. — Слыхала я про то — по осени дело было, в тот год, когда он с солдатчины пришел.

— Ишь ты! — удивилась Настя. Точно. — Наверное, обиделся, да и кто бы не обиделся на его месте? Да только приходить ко мне он не перестал, да все спрашивал, не нужно ли чего. И ни словом больше не помянул. Так как же я теперь могу с грязью его мешать? Другие могут, а я не могу. Хоть и говорят про меня, что скверная я бабенка, а все же настолько еще не спаскудилась.

На это Леся ничего не смогла ей ответить — и не только потому, что в Настиных словах была своя правда. Как будто наяву увидела она прежнего Яся — доброго, открытого, надежного, готового помочь по первому зову. И вновь — черной тенью недавнего кошмара — потные ладони, хмельное зловонное дыхание, чугунная тяжесть придавившего ее тела, ставшего вдруг чужим…

С Настей она простилась сдержанно. Нет, она нисколько не сердилась на нее, просто не могла еще принять Настиной правды, и оттого ей вдруг стало неуютно рядом с этой женщиной.

От Насти она не сразу пошла домой, а вздумала отчего-то прогуляться сперва перелеском, а после — берегом реки, задержавшись ненадолго на своей любимой Елениной отмели.

Она шла вдоль кромки воды, ступая босыми ногами по влажному и плотному речному песку, на котором набегавшие волны оставили причудливый волнистый узор. Ветерок набегал с реки, шелестел в прибрежных кустах, трепал уголок ее темной будничной паневы. Зяблики еще пели, рассыпаясь в кустах звонкой искристой дробью, а она слушала их с каким-то смиренным безразличием, лишь отмечая с мимолетной грустью, как потускнел мир за эти дни: и небо уже не синее, а выцветшее, блеклое, и в птичьих песнях нет для нее прежней радости, и свежая зелень раннего лета стала отчего-то уныло-серой и словно подернутой какой-то неясной дымкой, словно мир для нее таял в сером тумане, растворялся в небытие…

Проходя по Елениной отмели, она вдруг заметила какую-то смутную неправильность: что-то было непривычно глазу, не так, как всегда. Леся пригляделась получше. Ах, вот оно что: среди тонких веточек ее маленькой березки вдруг вспыхнул жаром на солнце какой-то яркий предмет.

«Нешто и впрямь золото? — подумалось ей. — Вот чудеса! Откуда?»

По-прежнему безразлично поднялась она на знакомый невысокий обрыв и через несколько шагов оказалась возле деревца.

И впрямь чудеса! Нет не золото это — янтарь. На тонкой развилке повисла низка крупных янтарных бус, да притом как раз таких, о каких она давно мечтала: светлых, как липовый мед, в причудливом узоре тонких прожилок — загляденье! Как будто особо для нее выбирали, надо же!

И тут минутная ее радость внезапно померкла, когда поняла она, что это и в самом деле оставлено для нее, и кем именно оставлено. Она невольно отпрянула прочь, как будто вместо безобидной янтарной низки вилась, шипя, меж ветвей ядовитая гадюка. Чего он ждал, о чем думал? Что она, позабыв обо всем, кинется на красивые камушки? Да за кого он ее принимает, за потаскуху дешевую? Нет уж!

Она сердито сдернула бусы с ветки; размахнулась, готовая кинуть в воду — и замерла, увидев, как заиграло солнце на их гладкой шлифованной поверхности.

Какая все же красота! И как к лицу они ей будут, как загорятся на смуглой шее жарким огнем! Даже у панны Каролины таких не найдется — то-то можно будет ей нос натянуть!

А Янка… Ну и что же, что Янка? Откуда он мог знать, что она придет на отмель, он же сам запретил ей сюда приходить. Мало ли кто пришел и забрал — янтарь красивый и, верно, недешево стоит, такой на ветке долго не зависится.