— Что случается, если оно неправильное, но близкое?
— Э-э, просто не действует, как надо. Но у меня больше ничего нет.
У Бена озабоченный вид.
— А где брать правильное снадобье?
— В Интернете. Или, если оно не сильнодействующее, в магазине здоровой пищи. Но я не знаю, какое средство тут правильное. Мне нужно записать все симптомы и посмотреть в справочнике. А книжек с собой у меня нет, так что…
— А есть другой способ?
— В общем, да. Существуют онлайновые «репертуары». Но поскольку здесь нет Интернета, мне придется обойтись чем есть. — Я улыбаюсь. — Все могло быть много хуже. Знаешь, я бы также не отказалась от никотиновой жвачки. И… — Вздыхаю. — Я правда, правда хочу сладкого. Не знаю. Плохо, что тут нет магазинов.
— Я могу сходить.
— Нет, правда…
Бен встает и поправляет свои очки в черной оправе.
— Погодь, — говорит. — По-моему, у меня есть идея. Может, получится устроить тебе Интернет. Сейчас приду. — И выходит из комнаты.
Если он собирается устроить мне доступ в Интернет (ума не приложу, каким образом), нужно иметь наготове мои симптомы. Как я себя чувствую? Это очень странно — подыскивать «репертуарные» аналоги своих симптомов и прописывать самой себе лекарство, — но выбора-то у меня, по сути, нет. Ну, как ты себя чувствуешь, Алиса? Говенно, вот как. А можно поконкретнее? Я задумываюсь, как поступила бы с пациентом. Разумеется, пациентов у меня никогда не бывало, реальных — точно. Я прописывала снадобья Атари, Рэйчел и Дэну. Так почти у всех гомеопатов. Учишься искусству, а потом время от времени практикуешься на друзьях, коллегах и родственниках, словно местная ведьмачка. Представляю себя в капюшоне, с пентаграммой на шее, и улыбаюсь. Это не помогает. Достаю записную книжку и ручку, открываю новую страницу и пишу сверху свое имя и дату. Листая в поисках чистого места, наталкиваюсь на свою идею: страницы за страницами заполнены итогами мозгового штурма и диаграммами. Хороша ли моя идея? А вот не пофиг ли? Сама не знаю.
Подход здесь такой: представляешь, будто бесстрастно наблюдаешь себя со стороны, и записываешь симптомы, какие заметила бы. Идея с фенечками, по крайней мере, доказывает, что разум мой активен. Однако можно ли сказать, что он необычайно активен? Не уверена. Может, стоит сначала записать «общие» симптомы, а уж потом ментальные. Меня морозит, и я страстно хочу пить теплое (особенно «пороховой чай», и — до сих пор! — мисо). Суп мисо еще и соленый. Если вдуматься, я тоскую по соли. Я представляю себе тарелки с чипсами и картофельной соломкой под соевым соусом. Лучше, если я неподвижно лежу на кровати, от движений мне плохеет. А от кашля или болтовни? Это ведь тоже формы движения. Ради эксперимента кашляю. Вот ведь. Ничуть не полегчало. Записываю. А еще от чего-нибудь мне делается лучше — или хуже? Меня отпускает, когда здесь Бен. Добавляю запись Компании, чувствует себя лучше в и размышляю дальше. Мой странный сон в субботнюю ночь — только птицы и снились; довольно чудно. Пишу: Птиц, видит во сне. Как трудно пытаться выяснить свои собственные ментальные симптомы. Ну же, Алиса. О чем твои мысли? Чем ты одержима, если одержима вообще?
Есть один момент. Чуть раньше, когда мы говорили с Беном про молоко, в мозгу что-то щелкнуло. Описать это я не могу, но что-то изменилось. С тех пор я думаю об одном: только из-за того, что решительно все совершают какой-то поступок, становится ли он правильным? Марк Блэкмен доказал, что люди покорно следуют за большинством. И меня не покидает недоумение: раз уж я посвятила почти всю жизнь тому, чтобы не поступать, как все остальные, отчего получается, что я одобряю столько неправильных вещей? Почему даже я решаю, что то-то и то-то — хорошо, лишь из-за того, что так думают все? Разумеется, я всегда знала, что в мире творится много зла. Я не идиотка. Но моя позиция всегда была такой: надо просто стремиться выжить как можно дольше, не принося с собою зла специально, но в то же время сознавая, что улучшить ситуацию никак не можешь. В конечном итоге, скорее всего, нет никакого четырехмерного существа, которое смотрит на нас — а правильные ли выборы мы совершаем? Нет судии. Ты живешь своей жизнью и надеешься, что ни в каких войнах тебе воевать не придется, — и дальше-то что? Все, финал, ты превращаешься в перегной.
Война. Когда был Гитлер, было вполне понятно, кто враги. Но с кем — или с чем — люди сражаются сейчас? Подозреваю, что они попросту ведут свои личные, индивидуалистические войны с назойливыми соседями, или со своей привычкой к наркотикам, или со своим мобильником, копаясь у себя в огороде (но не с мобильником в соседнем городе, и ничего не делают, чтобы прекратить несправедливую войну, ведущуюся в тысяче миль от них). Может, мир кажется слишком огромным — куда уж там его спасти, особенно если в нем столько всяких врагов? Слишком поздно! Спасайся сам! А разве в этом больше смысла? Я всегда ощущала, что неспособна ничего «спасти» — ни себя, ни мир, никого. Один в поле не воин. Один и не может им быть, если это не глава государства. Я думаю о дедушке и о маленьких персональных битвах, в которых он сражался. Он был против алчности, стяжательства и тех, кто разоряет окружающую среду ради сокровищ, которые, возможно, она хранит. Если его плохо обслуживали в магазине, он никогда не ругался с продавцом. Вместо этого он топал домой и писал длиннющее письмо главному менеджеру этой компании, жалуясь на то, что дирекция эксплуатирует свой персонал, и заявляя: раз уж эксплуатация эта настолько очевидна, что привела к дурному обслуживанию, теперь он больше никогда в этот магазин не пойдет. Однажды я намекнула ему: а может, продавец-то и виноват? Уж конечно люди должны нести хоть какую-то ответственность за свои поступки? Если их корпорация так плоха, разве не может работник просто уволиться? «Мы все должны бороться с системой, — ответил он мне. — Иначе никто не будет».