Слишком поздно. Оставить подружек на час — уже немыслимо долго, что уж там говорить про три дня. За пять минут можно потерять лучшую подругу. Для этого нужен лишь короткий разговор.
— Она тебе правда нравится?
— Ну…
— В смысле, она немного странная.
— Ага.
— Она такая всезнайка.
— Точно.
— Я хочу, чтоб ты со мной водилась, а не с ней.
— Я тоже.
— Ну, так что же мы тормозим?
— А как я ей скажу?
— А, до нее само дойдет.
И не то чтобы Эмма вот прямо так взяла и меня кинула; просто, пока я отсутствовала, она везде гоняла с этой Бекки — та с нами на математике сидит. Они обе приветствуют меня печальной, но неизбежной новостью: Аарон теперь гуляет с другой. И, разумеется, всех первогодок облетает слух, что я — недотрога, потому что не пожелала с ним целоваться (да целовалась я с ним! ну, типа того). Быть недотрогой хуже, чем шлюхой? Аарон еще всем сказал — мол, я слишком много болтаю. Даже Алекс теперь на меня странно смотрит, если вообще смотрит. Я ношу новую юбку (в которую мне приходится переодеваться в переулке по пути на автобус), но от этого мало что изменилось. У меня есть блеск для губ, но у Бекки он тоже есть. Как бы то ни было, блеск вдруг утратил свою важность. Новая «маза», появленье которой я пропустила, — письменные принадлежности: блестящие ручки, разноцветные «Типпексы», звездочки-наклейки, фломастеры, маркеры. Вся моя группа теперь на каждом уроке разукрашивает свои классные работы — подчеркивают слова разными цветами, а не то изрисовывают линейки и транспортиры цветными «Типпексами». Все они знают реально клевый способ рисовать сердечки. Я их вообще рисовать не умею. Да и зачем мне их рисовать? Рядом со своими инициалами внутри сердечка мне прописать некого.
— Мы поможем тебе найти нового парня, — говорит Бекки в четверг во время ланча.
— Ага, — кивает Эмма. — В любом случае, Аарон того не стоит.
Тем временем несделанная домашка копится. Единственный предмет, с которым я справляюсь, — это английский. Я все время вижу, как Эмма и Бекки оживленно о чем-то беседуют. Я — королева-девственница, против которой все строят всякие козни. Ну, на самом деле нет. Я — одинокая одиннадцатилетка со шкафчиком, из которого все вываливается, с грязной формой для физры и деньгами на обед, добытыми хитростью. Ненавижу школу. Дома я могу думать о своем: о книжках, о маме, о «Манускрипте Войнича», о крикете. Здесь они поймут, стоит мне хотя бы просто подумать о таких непристойных вещах, так что лучше и не пробовать. Да и в любом случае, думать тут никому нельзя. В четверг на перемене мы видим девочку — она сидит в одиночестве возле корпуса точных наук. Ее зовут Софи, и она очкастая.
— У тебя четыре глаза, ты похож на водолаза. Ты чего это тут делаешь? — издевательски спрашивает Эмма у Софи.
— Думаю, — отвечает та.
— Думаешь? — говорит Люси, и остальные девочки смеются. — Ты кто это, по-твоему? Миссис Эйнштейн?
— Оставьте ее в покое, — говорю я.
И это начало моего конца.
В пятницу мне приходится остаться после урока географии и объяснять, почему я не сделала домашнее задание. Моя жизнь так запуталась. После этого мне уже не хочется идти на ланч с остальными. Они вроде простили мне вчерашний инцидент с Софи, но я просто за ними не поспеваю, теперь мне это ясно. Кто-то притащил журнал про поп-звезд со всякими сплетнями и текстами песен. Я его никогда не читала. Он продается в деревенской лавке, я видела, но мне никогда в жизни не набраться храбрости, чтобы его купить. Не сомневаюсь: продавец мне откажет. Я недостаточно модная и недостаточно взрослая, куда мне его читать. Продавец это поймет. Кто-то сказал, что в нем есть даже ругательства — хуже, чем «черт». Разумеется, я уже знаю все ругательства из книжек, которые читаю, но это никому не известно. Продавец прессы точно пожалуется моему дедушке, что я покупаю журналы для взрослых, где есть ругательства, и я сдохну от смущения. Плюс я еще кое-что поняла. Я не верну Эмму, не заставлю ее бросить Бекки, никогда, ни за что. Даже если бы мне это удалось, пришла бы моя очередь звать ее на чай. И что я стала бы делать? Жить в деревне — уже срам, но как бы я объяснила, почему у меня нет ни телевизора, ни модных уличных шмоток? Как бы я сказала ей, что не просто «гощу у бабушки с дедушкой», а постоянно с ними живу? Никто не живет со стариками. К тому же мне пришлось бы сознаться, что я наврала. Быть вруньей хуже, чем шлюхой, или жирной, или даже бегемотихой. Врать даже хуже, чем думать.