Теперь Лера вышла за ограду. Она сует руку между колышками-копьями.
— Вот, пожалуйста! — слышит Игорь. — Несомненно достанут, Таисия Евдокимовна.
Голос Леры, а лицо… Сейчас оно пугающе незнакомое. Или, может быть, он не замечал?..
Как это вообще могло случиться, — двенадцать лет она была его женой, а он едва узнал!.. Острая боль впивается в щеки, в лоб. Комары! Он бьет их, ощущая на коже тепло собственной крови. Лера могла бы заметить его. Но нет, она слишком занята…
— Верно что… — речь толстухи прерывается одышкой. — Какой интерес… Для чужих растить…
Трезвон ножниц прекратился. Толстуха уже обстригла Лию плодородную и стоит, отдуваясь, под яблоней. Цветы ее почти все облетели. Она стоит в углу сада, крепенькая, раскидистая яблонька, перенесшая зимнюю стужу. Доверчиво тянет поверх ограды свои ломкие ветки.
— Ребятня проклятая, — говорит Таисия. — У каждого ведь свои ягоды есть. Так нет, мазурики!.. У соседа слаще, вишь…
Вот в чем дело! Вот для чего надо было обкорнать кусты! Чтобы не достали…
— Она тут тоже ни к чему, — сипит толстуха и стучит ножницами по яблоне.
Голос Леры — резкий и словно далекий — откликается:
— Абсолютно не на месте.
— Выдирать будем или как? — Таисия тяжело дышит. — Стоит ли пересаживать кислятину эту?.. Я бы под топор ее…
Рубить яблоню! Игорь выпрямился. Теперь Лера непременно увидела бы, стоило ей взглянуть в его сторону.
Игорь повернулся и, не скрываясь, во весь рост зашагал обратно к шоссе.
Позади заухал топор, но, наверно, не в саду Батечки, а в глубине леса, так как удары были глухие, словно крик одинокого филина.
«Еще не срубили яблоню», — подумал Игорь. Все его мучения вдруг перехлестнула жалость к яблоне, виновной лишь в том, что она перегнулась через ограду и ветви свои — с завязью первых плодов — протянула всем людям.
Он шел, глядя с ненавистью на дачки с резными крылечками, с хрустальным холодком веранд, с гребешками телевизорных антенн. Лазоревые и изумрудные, кофейные и апельсиновые, с башенками и без башенок, опоясанные заборами. «Осторожно, злая собака», — предупреждали дощечки на калитках и оскаленные собачьи морды, намалеванные для пущей убедительности. А дорога, размытая, ухабистая дорога бежала мимо дачек, мимо заборов, бежала вольно и своенравно, одолевая зеленые пригорки, прозрачные перелески, насквозь пронизанные солнцем.
Всеми помыслами, всем телом он ощущал освобождение от тяжести, давившей его. Лера как будто исчезла, смешалась с толпой, слилась с другими женщинами, которые в садах, за оградами жгли прошлогодние листья, окапывали деревья, рыхлили жирную весеннюю землю, свою землю… А ограды всех дачек соединились в одну ограду, отделившую его, Игоря, мир от чужого мира.
12
Помполит Лавада с хозяйским радушием подал Оксане большую теплую руку и помог сделать последний шаг на судно — с верхней ступеньки на палубу.
— Милости просим, — приговаривал он. — «Волне» всегда рады, всегда…
— Капитан здесь?
— Сейчас должен прибыть, — докладывал Лавада. — Утром уходим, так что все налицо будут скоро.
Палуба гудит. Высоченный кран, небоскребом вздымающийся над «Воронежем», опускает пучки стального проката. Маленькие судовые краны вытянули шеи, заваленные, стиснутые нашествием металла. И все-таки «Воронеж» не подурнел от этого груза, развалившегося по всей ширине, до белоснежных преград фальшборта. Напротив. «Есть суда, как и люди, немыслимые в бездействии, чуждые ему», — думала Оксана. Таков и «Воронеж», ветеран морей. Неказистый, крепко сколоченный, он создан для шторма, для битвы со стихией. Следы этих битв ничем не забелишь, не сотрешь, — он и не пытается их скрыть.
Сейчас «Воронеж» еще принадлежит суше. Телефонный шнур вьется по трапу. Аппарат на стуле, возле вахтенного матроса. И грифельная доска с надписью мелом: «Сбор команды к 21 ч.». Мел крошится в крупных пальцах Черныша. Он записывает входящих, и в его карих, пронзительных глазах горят искорки любопытства.
Моряков провожают озабоченные, молчаливые жены и девушки, разряженные, как на бал. Им трудно лезть по трапу на каблучках-гвоздиках. Девушки хватаются за что попало, пачкают руки и от страха громко хохочут.
— Кончаем погрузку, — настигает Оксану баритон Лавады. — Что еще могу вам сказать? Люди все новые, кто лучший — не назову вам пока. Искандерова мы отмечали…
Он назвал бы Стерневого, не будь истории с коврами. Вдобавок радист перевелся на другое судно, и это вконец сбило Лаваду с толку. Теперь он не знает, что подумать о своем любимце. Стерневой изображает себя жертвой зависти и ничем не оправданного недоверия, но факт остается фактом, — он малодушно сбежал.