Выбрать главу

Мэтт скользнул за дверь без особых усилий, словно ему не пришлось даже открывать ее. «Волшебник!» – прошипели ее возмущенные мысли ему вслед.

Проницательность и собственное «я». Осмотрительный мужчина. В ее сознании волнами поднимались еще более жесткие словечки.

Макс никогда ничего никому не доверял, не рассказывал, если на то не было острой необходимости, закрывал и запирал за собой двери, чтобы никогда уже не вернуться и не открыть их. Слишком многие из таких дверей отгораживали эмоциональность Темпл.

Так она и ждала возле очередной закрывшейся перед ее носом двери, не имея возможности даже подслушать обрывки разговора, а, значит, и понять происходящее.

Голос отца Эрнандеса становился все громче, глубже и бесконтрольнее, словно сошедший с ума орган, бушующий в минорной тональности. Темпл представляла, как он меряет шагами пространство, как его почти театральная, драматичная ряса натягивается при каждом широком движении прямой, как струна, фигуры, и это несмотря на все беды. Он не выглядел, как человек, готовый прогнуться в любом смысле этого слова. Однако слова произносились не слишком четко, будто он их проглатывал, голосом, тронутым текилой, густым и раздраженным.

Миссия Серафины была очевиднадля Темпл, пригласили ее или нет: восстановить здравомыслие, если не трезвость, отца Эрнандеса перед тем, как лейтенант Моллина посадит его на стул и пропарит ему мозг, окислит его, точно мякоть сладкого винограда заграничным крепким напитком.

— Я потерпел неудачу, — ревел он голосом из дешевой оперы, звучным, подходящим для проповеди, а теперь и направленным на самого себя, точно порицающий происходящие события греческий хор, который можно расслышать даже сквозь сотни закрытых дверей. — Змея прокралась в наш маленький Эдем, в наш Гефсиманский сад.

Змея прокралась. Как в раю. Похоже, в Гефсиманском саду она чувствовала себя более привольно, ведь это место олицетворяло человеческое предательство.

Спокойное бормотание Мэтта – треклятый священник – разобрать было сложнее. Может быть, было слишком непочтительным думать такое, а может, это было вообще неважно и необязательно – думать, что она думала слишком непочтительно. Темпл застыла на секунду, прежде чем припасть к двери, виноватая, но решительная. Мэтт был ядром ее переживания: что этот разрушительный опасный путь беспокойного католицизма делает с ним?

— Ошибочно обвинен! — кричал отец Эрнандес своим лучшим проповедническим голосом. — Среди нас – Иуда.

Как он шипит, когда вменяет в вину! Ошшшибоччччно осссужден. Ссссреди насссс.

— Скандал! — выл пьяный голос. Сссскакдал, — услышала Темпл.

— Свой человек! Сссвой чщщщеловек.

Мог ли отец Эрнандес быть тем шипящим незнакомцем? Определенно, его густой испанский тон, размытый выпитым и безумием, напоминал шелест в трубке, который старушка могла спутать с шипением.

— Змеи! — напыщенно декламировал он.

Змеи. В телефонной трубке. В приходе. В реве священника.

Неожиданно голос Мэгга стал четким и уверенным; он являл равновесие, контроль, непреклонность, изгонял дурную полудрему. Или воспоминания? Отец Эрнандес хранил плохие воспоминания о старой прихожанке с нервно-психическим срывом, которая в итоге умерла до того, как успела изменить свою волю и оставить хоть что-нибудь церкви. Это как спелая слива, обреченная увянуть на папской виноградной лозе.

Священник, который убил? Как же? Когда он тонул в текиле и собственной паранойе?

Темпл не могла вынести этого. Подслушивание не было ее козырем – ни червовым, ни крести, даже когда дело дошло до пикового туза в рукаве. Она должна была противостоять своим подозрениям, которые появились, разумеется, из-за исчезновения Макса, что так смутило ее. Рука Темпл потянулась к темной железной ручке, а затем повернула ее.

В тот момент, когда она вошла в темное помещение, оживленный диалог вдруг стал ясным. Она чувствовала себя так, словно ворвалась в середину постановки, где актеры представляли шедевр театрального искусства, от которого у нее должно было захватить дыхание. Действительно, сцена была поразительной.

Отец Эрнандес смотрел на Мэтта, мрачный и погруженный в раздумья, как трагический герой в своем колорите, в своей старомодной черной рясе, в своей вымученной священнической страсти.

— Некоторые священники уходят, — сказал он. Горечь и сожаления сквозили в его обвиняющем тоне. — Но я не могу.

«Ссссвящщщщенники…» Это шипит змея в Эдеме.