Выбрать главу

Взглянув на своё отражение в зеркале, он почувствовал досаду на самого себя. «Да ложись же спать! Совсем расклеился, смотреть тошно, – промолвил он, обращаясь к молодому красивому блондину. – Меня считают красивым только потому, что я блондин. Будь у меня чёрные волосы, я выглядел бы просто уродом». В который уже раз он неодобрительно посмотрел на свой несколько вытянутый нос и слишком длинные щёки, но и в который раз раздвинул губы в улыбке, чтобы похвастать зубами, любовно провёл ладонью по необыкновенно густым, волнистым от природы светлым волосам и с удовольствием отметил цвет своих зеленовато-серых глаз, осенённых тёмными ресницами. В углах улыбающегося рта прорезались две морщины, обведённые синими тенями глаза запали, на верхней губе уже топорщилась белёсая щетина, отросшая за день: «У, что за рожа! Глядеть противно. Срам. Ничего не скажешь, хорош женишок!» Издали, из глубины зеркала, на него глядела пристально и важно Саха.

– Иду, иду!

Он бросился на широченную свежую простыню, стараясь не обеспокоить кошку, скороговоркой пробормотал над ней всегда одни и те же хвалебные слова, долженствующие восславить изящество и достоинства, присущие лишь кошке из породы чистокровных шартре, маленькому созданию без единого изъяна.

– Мой толстощёкий медвежонок… Чудная, чудная, чудная кошечка… Голубая моя горлица… Мой жемчужный бесёнок…

Стоило ему погасить свет, как Саха принялась осторожно месить лапками грудь своего друга, прокалывая коготком при каждом нажиме шёлковую пижаму и цепляя кожу ровно настолько, чтобы Ален испытывал от этих уколов боязливое удовольствие.

– Еще семь дней, Саха! – вздохнул он.

Через семь дней и семь ночей начинается новая жизнь под новым кровом, с молодой женщиной, влюблённой в него и неукрощённой… Ален погладил тёплый влажный мех зверька, пахнущий свежеподстриженным самшитом, туей, тучными травами. Громко мурлычущая кошка поцеловала его в темноте на кошачий лад, на мгновение коснувшись влажным носом верхней губы Алена, у корня носа. Бесплотный, быстрый поцелуй, каким она редко награждала его…

– Ах, Саха! Наши ночи…

Свет от фар автомобиля, едущего по соседней аллее, пронизал толщу листвы двумя белыми крутящимися пучками. По стене поползли непомерно вытянувшиеся тени ракитника, тюльпанового дерева, одиноко росшего посреди лужайки. Над самым лицом Алена вспыхнула и погасла мордочка Сахи, лёгшей ему на грудь и устремившей на него отвердевший взгляд.

– Не пугай меня! – попросил он.

Когда Алена одолевал сон, он, всё ещё пленённый затянувшимся блаженным отрочеством, делался слаб и попадал во власть разыгравшегося воображения.

Он смежил веки, а недрёманная Саха внимательно следила тем временем за хороводом знаков, роящихся вокруг спящих людей, когда погашен свет.

Он видел сны в изобилии и погружался в них, минуя последовательно несколько состояний, а проснувшись, не рассказывал о своих ночных приключениях, ревниво оберегая этот особый мир, чьи пределы раздались благодаря впечатлительному детству мальчика, которого слишком часто предоставляли самому себе и воспитанием коего занимались не слишком усердно, а также благодаря долгим часам лежания в постели в ту пору, когда он начал быстро расти, превращаясь в худенького долговязого подростка.

Он любил сны, лелеял их и ни за что на свете не пропустил бы ни одной ступени, ведущей его в сонное царство. На первой ступени, когда он слышал ещё гудки автомобилей на шоссе. Ален очутился среди вертящихся, тягучих, бесформенных личин. Он прошёл между ними, как если бы пробирался в обычной людской толпе, приветствуя время от времени знакомых. Эти выпуклые личины смыкались вокруг Алена, вертясь и расширяясь. Светлые на тёмном фоне, они делались ещё ярче, словно получая свет от спящего. Они легко кружились, и каждая глядела большим единственным оком. Но стоило им достигнуть некоей незримой стены, как морским вихрем их отбрасывало далеко прочь. Во влажном оке круглого чудища, во взоре полной луны, в зрачке заблудшего, косматого от лучей архангела Ален узнавал одно выражение, одно желание, тайну которого никто из них так и не открыл, но Ален со спокойной душой говорил себе: «Завтра откроют».

Иногда видения лопались и гибли, разлетаясь слабо светящимися клоками, порой же являлись в виде ладоней, рук, чела, зрительного шара, исполненного мыслей, звёздной пыли носов и подбородков, но непременно там оказывалось и выпуклое око, которое в то самое мгновение, когда всё должно было объясниться, закатывалось и являло свою обратную, чёрную сторону…

Продолжая своё еженощное погружение, спящий Ален миновал под охраной Сахи владения выпуклых однооких личин, пересёк область мрака, где возможна была лишь густая тьма, окрашенная невыразимыми оттенками красок, как бы сквозящих через толщу воды, преодолев которую он попал в совершенный, законченный и безусловный сон.

Он натолкнулся на преграду, издавшую громкий звук, напоминающий долгий дребезжащий звон литавры, и очутился в городе сновидений, среди праздно гуляющих у дверей своих жилищ обывателей, стражников скверов в золотых венках и статистов, расставленных на пути совершенно голого, необыкновенно ясно мыслящего и знающего всё наперёд Алена со стеком в руке. «Если я ускорю шаги, завяжу галстук определённым способом и, главное, буду насвистывать, весьма велика вероятность, что никто не заметит моей наготы». Соответственно, он завязал галстук в виде сердца и принялся насвистывать. «То, что я делаю, не свист вовсе, а мурлыканье. Свистеть вот так надобно…» Но у него снова выходило мурлыканье. «Это не беда. Ведь нужно всего лишь пересечь эту залитую солнцем площадь мимо беседки, где играет военный оркестр. Сущие пустяки… бросаюсь вперёд, делаю сальто, чтобы отвлечь внимание, и попадаю в темноту…»

Но его приковал к месту коварно дружелюбный взгляд черноволосого статиста с греческим профилем, уставившего на Алена свой единственный широкий рыбий глаз. «Темнота… Темнота…» При звуках этого слова к нему приблизились две длинные тёмные руки, изящно трепещущие тополевыми листьями, и унесли его, чтобы в самую ненадёжную пору короткой ночи Алену можно было успокоиться во временной могиле, где живая душа, покинувшая свой мир, воздыхает, льёт слезы, борется и гибнет, чтобы беспамятно воскреснуть во дне.

Высоко стоящее солнце окаймляло окно, когда Ален пробудился. Жёлтая полупрозрачная кисть ракитника висела над головой Сахи, Сахи дневной, невинной и голубой, вылизывавшей шёрстку.

– Саха!

– Мр-р-р! – воскликнула кошка.

– Разве я виноват, что ты голодна? Никто тебе не мешал попросить молока внизу, коли у тебя такая спешка.

Она смягчилась при звуке его голоса, повторила своё восклицание, но уже тише, разинув ярко-красную, усаженную белыми клыками пасть. Глядя в глаза, полные безраздельной и преданной любви, Ален встревожился: «Боже мой, как же кошка? С кошкой-то как быть?.. Совсем из головы вон, что женюсь… А жить придётся у Патрика…»

Он повернул голову к вправленной в рамку из хромированной стали фотографии, запечатлевшей лоснящееся, точно маслом облитое лицо Камиллы. Широкое слепое пятно света на волосах, губы намазаны стеклянистой чернильно-чёрной помадой, огромные глаза осеняет двойной ряд ресниц.

– Прекрасная работа профессионала, – проворчал Ален.

Он уже забыл, что сам выбрал для спальни эту фотографию, где Камилла не походила ни на себя, ни на кого-нибудь ещё. «Глаз… Где-то я видел этот глаз…»

Вооружившись карандашом, он немного сузил глаза, затушевал излишек белка, но только испортил снимок.

– Мек… мек… мек… м-а-а… ма-а-а… – заговорила Саха, уставившись на маленького мотылька шелкопряда, забившегося между оконным стеклом и тюлевой занавеской.

Львиный подбородок дрожал, она заикалась от волнения. Ален схватил бабочку между двумя пальцами и поднес Сахе.

– Замори червячка, Саха!

В саду лениво побрякивали грабли, разравнивая гравий. Внутренним зрением Ален увидел руку, держащую черенок граблей, руку стареющей женщины в толстой белой перчатке регулировщика, движущуюся плавно и неутомимо.