Выбрать главу

Я – человек с холодным сердцем. Оказавшись лицом к лицу с великим горем, я воздвигаю барьеры, чтобы утрата не вошла слишком далеко или слишком глубоко в душу. Стена возникает мгновенно, и ее не поколебать. Пруст как-то написал: «Мы думаем, что больше не любим тех, кто умер… но на глаза попадается старая перчатка – и не сдержать слез». Не знаю, что произошло со мной. Не было никакой перчатки. Он шесть дней как умер. Говоря по-честному, я даже не думал о Рамадине как о человеке, который когда-то был мне близок. На третьем десятке мы заняты тем, что изменяемся.

Чувствовал ли я вину за то, что недостаточно любил его? Отчасти – да. Но не эта мысль сломала стену и впустила его мне в душу. Я, видимо, просто начал вспоминать, проигрывать отдельные эпизоды, свидетельствовавшие, что я был ему небезразличен. Жест, которым он указывает, что я что-то пролил на рубашку, – это, собственно, было в нашу последнюю встречу. Как он пытался втянуть меня в то, чему с таким рвением учился. Сколько он потратил сил, чтобы отыскать меня и сохранить нашу дружбу, когда в Англии он поступил в одну школу, а я в другую. Земляков хватало в любом месте, но он неизменно держал со мной связь.

Понятия не имею, сколько я просидел вот так у огромного окна, отделявшего нас от улицы. Масси сидела напротив, не произнося ни слова, протянув в мою сторону руку ладонью вверх, я ее так и не увидел и не накрыл своей. Говорят, когда мы плачем, душа расширяется, не сжимается. Я плакал долго. Не в силах взглянуть на нее. Отвернулся и вглядывался за грань ресторанного света, в темноту.

– Идем. Идем со мной, – сказала она, и мы поднялись по темным каменным ступеням на платформу.

До поезда еще оставалось несколько минут, мы принялись бродить взад-вперед, до темной оконечности платформы и обратно, в совершенном молчании. Когда подошел поезд, было объятие, поцелуй, исполненный узнавания и грусти, – он распахнул двери в следующие несколько лет. Из громкоговорителя раздались хриплые звуки, и сверху нас озарил свет единственного фонаря.

* * *

Значимость некоторых событий и нанесенный ими ущерб не постичь за целую жизнь. Теперь я понимаю, что женился на Масси, чтобы быть ближе к людям из своего детства – в котором я чувствовал себя защищенным и в которое, как оказалось, все еще мечтал вернуться.

Поэтому мы с Масси продолжали видеться – поначалу робко, потом отчасти для того, чтобы восстановить почти любовные отношения нашей юности. Нас объединяла утрата Рамадина. Кроме того, мне было уютно в их семейном кругу. Ее родители рады были моему возвращению к ним в дом – возвращению мальчика (для них по-прежнему мальчика), который долгие годы был лучшим другом их сына. Так что я часто наведывался на Милл-Хилл, в дом, где так часто искал убежища в подростковые годы, где валандался с Рамадином и его сестрой, пока их родители были на работе, – в гостиной перед телевизором, в спальне на втором этаже, там окно заслоняла листва. Даже сегодня я могу пройти по этому дому с закрытыми глазами, раскинув руки точно на ширину вестибюля, делая вот столько шагов, чтобы попасть в нужную комнату, потом еще три вправо, чтобы не наткнуться на низенький столик, и я буду знать, что если сброшу повязку, то окажусь прямо перед фотографией Рамадина в день окончания университета.

Больше мне некуда и не к кому было идти со своей пустотой.

Через месяц после смерти Рамадина его родные получили письмо соболезнования от мистера Фонсеки; мне его позволили прочитать, так как речь там шла о нашем плавании на «Оронсее». Мистер Фонсека удостоил меня нескольких любезных слов (при этом Кассия – ни единого), а вот о Рамадине говорил как о человеке с яркими научными задатками. Он писал, как они обсуждали историю стран, мимо которых лежал наш путь, – контрасты между природой и рукотворными гаванями, то, что Аден – один из тринадцати великих городов доисламской эпохи, наследие великих мусульманских географов, живших там до пришествия пороховой цивилизации. Письмо было крайне пространным, и стиль Фонсеки остался прежним, узнаваемым, хотя минуло почти двадцать лет.