Это был настоящий сербский крестьянин с худым изможденным морщинистым лицом, с длинной белой бородой, в старом гуне, заштопанном на локтях белыми нитками, в потертой папахе. На скрещенных по-турецки ногах были опанки и длинные, почти до колен, белые носки. Перед стариком лежал молодой безбородый паренек, с льняными, рассыпавшимися по земле волосами. Казалось, старик подостлал ему под голову охапку соломы. Он словно улыбался, во рту виднелся серебряный зуб, глаза прищурены, только шея в крови.
Через плечо у паренька висела длинная пулеметная лента, набитая патронами, а из-под гуня торчал нож и две продолговатые немецкие гранаты.
— Мое дитя не виновато, — причитал старик, — его заставили идти на эту бойню, заставили. Горе мне, кормилец мой, неужели ты никогда больше не встанешь, ответь же, отец тебя спрашивает. И я пошел, сынок, чтобы спасти тебя, бросил дом и пошел с тобой, горе мне, что же они сделали, за что же это они тебя, бедного, убили. Встань, кормилец мой, встань, пойдем домой, мать посмотрит на нас…
Космайца пронизала тяжкая тоска, глаза его наполнились печалью. Несколько минут он молча смотрел на мертвого юношу и на старика, который причитал над ним, потом повернулся и не спеша двинулся к отряду. И еще долго в ночной тишине звучал голос старика, оплакивающего единственного сына.
Партизаны не тронули его. Они даже не взяли у него винтовку.
VII
Воздух в погребе был тяжелым и удушливым. Пахло заплесневелыми бочками, солениями, перебродившей сливой и мышиным пометом. На каждом шагу Мрконич спотыкался о какие-то тряпки, наступал на сваленные по углам инструменты, стукался о бочки и, бродя в темноте, скверно ругался. Он знал, что это его последние шаги, и хотел пережить в воображении все то, чего уже не сможет пережить в реальности. Холод погреба вернул его к сознанию, он леденил кровь и пронизывал кости. Мрконич не ощущал боли в искусанных руках, перестал обращать внимание на веревки, врезавшиеся в тело. Нужно было что-то предпринять, чтобы выбраться отсюда, спасти голову, но как? Каменные стены деревенских погребов такой толщины, что даже снаряд не пробьет их с первого попадания. Узкие окошечки с железными решетками, а у дверей — часовой. Наверху, в комнате над погребом, послышался глухой топот тяжелых башмаков, торопливые голоса, команда, и через минуту, вое стихло. Мрконич вздрогнул. Вероятно, роту подняли, готовятся к маршу. Веки его опустились, показалось, что щелкнула дверная щеколда. И словно из какого-то тумана надвинулись на него черные зияющие дула нацеленных винтовок. Шесть винтовочных дул смотрят ему в грудь.
Расстрелом командует Ристич. Комиссар улыбается. Он не спешит давать команду, шагает у края выкопанной могилы, и, когда он наклоняется, чтобы проверить ее глубину, кто-то из бойцов стреляет в него. Ристич падает в могилу. Он даже не успевает крикнуть. Все оставляют винтовки, бросаются к комиссару, а Мрконич оказывается один. Руки у него развязаны, веревка падает в траву. «Дурень, чего ты ждешь? Беги, пока тебя никто не видит», — слышит он знакомый голос Звонары и бросается через зеленое поле. Ему вслед стреляют из винтовок, но пули свистят высоко над головой… Что-то обрывается в груди. Сердце возбужденно колотится. Кровь волнами ударяет в голову.
— Только бы хоть один день свободы, один час, одну минуту, — шепчут окровавленные искусанные губы. — Никогда бы они меня больше не увидели. Никогда…
Лежа на мягкой душистой соломе, мечтая о свободе, Мрконич ухитрился достать зубами до веревок, стягивающих руки, и начал грызть их. Рот наполнился пылью и волокном, зубы сводило, но он не обращал на это внимания. Наконец веревка поддалась и соскользнула с рук.
— Часовой, часовой, — Мрконич заколотил в дверь.
— Что ты орешь, осел, — спросил его знакомый голос с улицы.
«Сменили часового, а я и не заметил… Ратко на посту, боснийская крыса».
— Открой, до ветру сходить.
— Валяй в штаны, теплее будет.
— Открой, ради бога. — Теперь, потеряв надежду выбраться на свободу, он почувствовал, что по щекам текут слезы. Он плакал, прислонясь головой к тяжелой дубовой двери. Глухие рыдания проникали во двор.
— Ты, что, маленький, ишь разнюнился? — сказал сидевший на бревне у дверей Ратко.
Он сжимал карабин между колен и дремал. После ухода роты ему было как-то не по себе. Он задумчиво глядел в одну точку и вздрагивал от холода. Мелкий холодный дождичек сек лицо. Несколько раз парень собирался спрятаться под стрехой амбара, но, боясь возвращения комиссара, оставался сидеть под дождем. Нигде ни звука. Село спало, спали собаки, спрятавшиеся под амбарами. Ратко тоже закрыл глаза, но не успел еще уснуть, как открылась дверь дома и на пороге показался белый, как привидение, хозяин в нижнем белье. Он немного постоял на высоком крыльце и опять молча скрылся за дверью.