Выбрать главу

- Выходит, одна жена тебя продала, а другую сам задарма отдал? вставил Евсей.

- Как это - задарма?

- А конечно, так... Например, собаку нечем кормить - вот ее кому побогаче задарма и отдают, хотя же она животная и каких-нибудь денег она стоит...

- Этого не ожидал от тебя, чтобы ты жену до собаки приравнял, обиделся Павел, но Евсей хлопнул его по спине легонько.

- Я к примеру говорю, чудак... Это я шутейно ведь... А видаться тебе с ней приходилось потом?

- Видаться? - Павел подумал немного, стоит ли ему продолжать, поглядел на золотеющее поражающее море и сказал вдруг: - Это море человеку дано зачем? Затем, чтобы он по такой воде плавал и рыбу в ней ловил, а не то чтобы в ней он другого человека топил. Этого ни в каких законах быть не может... А матросов возьми - их изо всех новобранцев выбирают первыми, это отборный народ. Конечно, им и служба трудная на судах, так что труднее этой службы и быть не может... И чтобы такие люди в понятие себе не взяли, что война эта - та же погибель людская напрасная, как все одно холера?! Не-ет, они, брат, раньше всех это себе в голову взяли... Я, например, сына своего воспитал, а его у меня чужие люди берут на котлеты. Каким это манером? Об этом мне ничего не объясняют, ради чего и зачем, а давай и разговоры свои вольные оставь: потому берется он по царскому указу... А я же того царя Николая видал в Севастополе - ополченцев он смотрел. Так у него и слова до солдат-ополченцев не было, каких он на погибель собрал. Они должны стоять, глаза на него делать, а он обязан был только мимо них с генералами пройтись, а фуражка на нем ополченская была с крестом медным, так на ней вот это место, на донышке, пятно масляное, ладонью не покроешь. Ей-богу, все видели, не я один. И росточку он мелкого был, а, поди ж ты, какой страной владел огромадной. И все только писал: "Быть по сему". А подумал бы об народе простом, за что же он терпеть должен. Эх! Конечно, начали матросы между собой разговоры - всем в Севастополе было известно. Что в чайную какую тогда зайди, что так, на работе, народ уже стесняться тогда перестал, и даже, я помню, офицерству того почету не показывали, как прежде. И в магазинах приходилось слышать, приказчики с ними стали обращаться куда грубее... Потому что все видят - война идет своим чередом, а наши офицеры, видно, спротив немецких оказались молоды-неучены, и простой солдат погибает, как барашка, через кого? Через своих же офицеров-генералов. Кому эта война нужна, - народу же она без надобности. Меня тоже тогда как другие кто спрашивают, я всем отвечаю чистосердечно: "Должны, говорю, замириться и войне конец делать..."

И вот раз как-то, в ноябре в шестнадцатом годе, встал это я утром, хоть не на работу, а так - искать работу надо: волка ноги кормят, - и вот вдруг даже будто дом весь наш пошатнулся, и стекла будто вылетают - звякают. Я и подумал: значит, опять нападенье.

Выхожу на двор, а народ вполне ничего не знающий, выскакивает совсюду и один до другого: "Что это обозначает? Нападение?!" Ну, разумеется, все кинулись куда же смотреть? На море, конечно, может, опять "Гебен" осмелел до такой степени, что даже и нашей "Марии" не боится. Иду я поспешно с другими, а тут опять рвануло, и даже стекла падают. Ну, другим говорю, поэтому теперь уж собачки опять на Балаклаву должны податься, а также барыни флотские... Добегаем до того места, откуда всю бухту видать, а там уж людей порядочно и в бинокли смотрят. Что такое? Полыхает, понимаешь, прямо на воде, и дым черный. "Нападение?" - спрашиваем. "Нет, говорят, похоже, что наша "Мария" горит". - "Бой же какой был или отчего так?" - "Неизвестно, говорят, отчего это быть может. Может, на свою мину наскочила, поэтому". А я вспомнил кондуктора Чмелева, да как крикнул не в себе: "Это же матросов сколько должно теперь погибнуть!" А мне отвечает там один: "Не иначе как половина". - "Ка-ак, кричу, половина? Их же там больше тысячи человек". - "Хотя бы, говорит, две, все равно... Какое же им может быть спасение, когда возле их даже и море горит?"

И вот, скажу тебе чистосердечно, стою я совсем остолбеневши, смотрю на эту картину страшную, и сами собой у меня слезы текут. Человек, человек, думаю, что же это ты сам для себя придумать мог, чтобы погубить столько народу отборного? И вот они погибают там, а мы на бережку стоим и только глядеть на это можем... Так это думаю я, а вдруг меня сзади по имени называют. Оборачиваюсь - это Луша ко мне. Я в слезах весь, и она своим чередом тоже. За руки взялись, друг на дружку смотрим и плачем. Понятно, где же мог кондуктор ее быть? Только на той "Марии", которой, несчастной, никакого спасения, а только взрывы оттуда да огненные столбы. И зла у меня, понимаешь, на Лушу нет, а только как она мне губами одними шепчет: "Неужели погибнет, неужели?" - я ей слова свои тоже изнутря: "Быть, говорю, этого не может, чтобы погибнуть дали, когда вся эскадра стоит поблизу". - "Ах, жалко, говорит, у нас бинокля нет". - "Это, говорю, действительно жалости достойно, однако у людей кое у кого есть, спросить можно..."

Так мы часа три с нею, с Лушей, вместе стояли и на другие места переходили, откуда, думали, будет виднее, и до Графской пристани дотолпились, потому что там все-таки, хотя и жандармы стояли, ну, может, знающие люди найдутся, нам про Чмелева скажут... И не то чтобы у меня на Чмелева сердце, - нет, не было этого, правду тебе говорю: одного хотел, чтобы ему спастись.

Народу же округ нас на Нахимовской и на Приморском бульваре - ну, прямо сказать, весь Севастополь, и так что все дивно, без стеснения начальство ругают. Будто офицер австрийский под видом нашего на "Марию" был допущен и адскую машину туда принес, в темном уголочке поставил, - так я слышал, один прилично одетый рассказывал. Потом по-разному говорили, отчего загорелось и взрывы пошли, но в этот именно день, это я помню, так в разных местах говорилось: немец будто какой-то с подарками матросам на "Марию" был допущен, а, между прочим, в подарках и адскую машину пронес, в которой завод часовой был... Тут и Эбергарда-адмирала поминали, что он делал, как "Гебен" нападал... Ему по телефону звонят в четыре утра: "Так и так, замечено германский броненосец на мине номер пять стоит - взорвать прикажете?" А он, конечно, как сам немец, то и говорит: "Все это одни пустяки и не может быть". Ему в пять утра звонок: "На номере девятом стоит... Прикажете в расход вывести?" А он: "Приказываю я с подобным ко мне не лезть, а то арестую". Вот и весь разговор. А в семь, когда рассвело, "Гебен" пальбу и поднял... Коротко говоря, что тогда говорил народ, то я многое позабыл, только безо всякого стеснения крыли... А потом говорят, какие были с биноклями: "Утонула "Мария"..." А пожар продолжает, между прочим, своим чередом. "Что же такое горит, спрашиваю, там?" - "А это, говорят, нефть, как она такое существо, что и на льду и на воде гореть может..."

Наконец того, мы с Лушей, - а мы с ней как брат с сестрой ходили, дождались: лодки оттуда к пристани начали приставать. Вот когда народ сильно кинулся. И жандармы стоят в сторонке, ничего сделать не могут, и так были человек в человека влипши, что качались все, как один все равно человек: то назад подадутся, то вперед, а за себя самого тогда я уж не помнил, что я есть... Мы только с Лушей под ручки взялись, чтоб нас дружку от дружки не оторвало... И вот увидали - ведут по лестнице, а там на Графской пристани, лестница такая очень широкая, белая, - ведут оттуда раненых, с "Марии", да не хуже меня, грешного, какой я был, когда оббинтованный, так что родная мать не узнает, а жена уж и подавно... Ко-вы-ля-ют, как все равно по гвоздям их ведут, а тут, конечно, моя Луша врыд, и я своим чередом плачу. Кричали мы им: "Чмелев, кондуктор, жив?" Ну, ихнего ответа не дождались, как все кругом нас свое имя кричали, каждой бабе об своем знать хотелось, и такой поднялся базар с ярмонкой, что уж... не хуже взрыву, одним словом... А потом стали войсками очень сильно народ от пристани оттискивать: узнать насчет Чмелева исключительно стало невозможно... Откачнулись мы на Нахимовскую, думаем: в морской госпиталь идти если, так туда же в ворота не пустят, остается отложить до завтрева. Пошли мы - она идет, плачет, а я утешаю. Потом она - к отцу-матери, а я к себе в комнату и так про себя все думаю: "Должен я ей прощенье сделать, как если Чмелев ее теперь покойник, и до себя допустить". Прошла эта ночь у меня в думках разных, а спать я не спал. Утром же рано я умылся-оделся, жду, когда Луша придет, опять значит, чтобы вместе с нею иттить, однако не дождался: рискнула моя Луша одна пойтить по мытарствам. Конечно, так и выходило пока, что же мне это дело? Чмелев мне ни кум, ни сват, а только жены моей похититель. Так день я этот весь прослонялся по Нахимовской, народу уж было гораздо поменьше, а все-таки еще много: просто сказать, от делов все отбились, и ни на что руки не налегали, как и у меня тоже. С одним, с другим говорю - вижу, теперь разговор уж другой идет: матросня будто сама "Марию" взорвала. "Значит, говорю, сами своей смерти захотели?" А мне в ответ: "Как кому повезет: кому жизнь, кому смерть, а не то что всем подряд, как быкам на бойне..." - "Не понимаю, говорю, ваших я слов". Отвечают: "Войну-то кончать надо когда-нибудь или ей дать до веку продолжаться? А матросы как в тысяча девятьсот пятом начинали, так и теперь... Наши черноморские матросы в этом деле практикованные, даром что тех старых годов теперь мало осталось... Молодые у старых обучились..."