Газет не было — не было новостей. Без новостей жизнь в горном крае замерла. Мертво стыли на перекрестках газетные ларьки. Бездыханной стояла бронетехника, редко-редко подергивая стволами орудий. Будто отгоняли мух, угревшихся на теплом металле. По-мертвому, словно механическая, взлаивала гнусавая собачонка. Бросалась на многотонную коробку. Яростно грызла башмаки гусениц... Но вот она взвыла привидением, когда из люка бронетранспортера высунулась сонная рука, удлиненная автоматом, и тяжелый приклад перешиб хребет собачонки...
Чудотворцу предстоял новый визит. Путешествие обещало быть безопасным: у Ростислава, наконец-то, появились документы. Юркий пройдоха с прямым пробором жгуче-смоляных волос сдержал слово. Уж больно ему пришелся по душе предложенный чудотворцем «пистолет». На виновато-смущенное объяснение, что к «пистолету» нет запаса патронов, он махнул рукой. Перечеркнув пояснение коротким: «Подберем».
Документы появились в тот же день. Получив желаемое, пройдоха «слинял», виляя узким задом. А Ростислав дождался вечера и направился по знакомому адресу.
Особняк Павлика и Светланы стоял опечатанным.
Требовалось сделать две вещи: достать оружие (Ростислав обвыкся с «пистолетом» и более не мыслил себя безоружным) и капитально замаскировать вход в таинственное подземелье. Чтобы в будущем никто не отыскал его.
То и другое удалось полностью.
Двое в комнате.
Спор, если это было спором, продолжался четвертый десяток минут. Старший собеседник проявлял хладнокровие. А вот противник его горячился:
— ...Любой из нас способен на лукавство. Но иногда мы не просто хитрим. Порой мы способны на гадости. Однако то, что делал и продолжаешь делать ты — это подлость. Даже не подлость — этому нет названия.
— Успокойся. Я плохо понимаю твой лексикон.
— Понимаешь! Но стараешься изобразить непонятливый вид. А зря. Твоя благостная мина способна ввести с заблуждение кого угодно, но не меня.
— Что я обязан понять?
В нервном голосе зазвучали скептические нотки:
— Мне ты не обязан ничем. Наоборот тебе обязана я. Тебе обязан любой из наших знакомых, любой из приятелей. Очень многим обязаны тебе, хотя бы самой малостью.
— Это плохо?
— Да, по моему разумению. И неплохо. Гораздо хуже. Подло.
— Кто же тогда я?
— Сейчас выясним... У меня появился способ, с помощью которого мы найдем ответ на твой вопрос.
— Да-а-а?
Старший собеседник изумленно приподнял брови. Но приподнял в меру. Его изумление было подано в той степени, в какой оно не казалось проявлением экзальтации, однако было способно уязвить противника.
— Да?— повторил он для пущего эффекта и отошел к окну. Тронул рычажок. С тихим шелестом повернулись планки жалюзи — солнечный свет захлестнул комнату, расплескался на золотых корешках книг, отразился о зеркальные поверхности мебели, матовыми бликами лег на картины и портреты.
Выигрышное место среди картин занимал Дюрер. Содержание ксилографии вызывало дрожь — четверка всадников сеяла смерть! Гравюра не могла быть подлинником. Но тем более поражала мастерством копииста.
Под стать гравюре были подобраны портреты, закрепленные по обе стороны — на одном уровне с ксилографией. Слева висело полотно неизвестного художника — изображение Томаса Торквемады, справа — портрет Фридриха Ницше.
Среди книг виднелись только редкие и дорогостоящие издания, такие как: «Человеческое, слишком человеческое», «Молот ведьм», «Моя борьба», «Евангелие от Адама» и другие.
Пожилой собеседник вернулся в удобное кресло. Кресло было единственным, что резало глаз своим несоответствием остальной обстановка Ничто в нем не говорило о принадлежности к антиквариату. Оно не было редкостью минувших эпох; в нем не замечалось блеска и изящества присущих другим предметам, Это было самое обычное кресло. Ценимое владельцем в силу многолетней привычки.
— Сомневаюсь в наличии подобного способа, — сказал, наконец, человек, общей характеристикой которого служило одно-единственное слово — барство.
— Московский жулик!— выстрелило в ответ.
Тонкие пальцы второго собеседника развернули лист ошершавевшей, сделавшейся ломкой бумаги.
Черты пожилого утратили невозмутимость.
— Что за бред?
— Пожалуйста, не надо делать индифферентный вид. Это твоя кличка. Или прозвище, если так тебе будет угодно. По твоему доносу истреблен отряд некоего Манохина. Ты, а не кто-нибудь иной, тренировался в стрельбе на заключенных, будучи начальником конвоя. Это все ты! Мне известна и другая твоя кличка — «Миша-вежливый».
— Ну-и-что?
— Как что?— обличитель растерялся.
— Где тут моя вина? Рассмотрим каждый из пунктов произнесенной тобой филиппики. Кто вправе решать на чьей стороне была правда — манохинцев или белых? Кто возьмет на себя смелость сказать, что мой поступок был большим злом, нежели все то, что творили и еще могли натворить отрядники предводительствуемые Манохиным? История уже оценила деяния этих людей. Или нет?
— Предательство — есть предательство. Тебе доверяли…
— Мне доверяли и позже. Доверяли... кирку и тачку, когда по доносу одного подонка меня отправили в места не столь отдаленные. Знаешь: «Колыма — второе Сочи, солнце светит, но не очень».
— Ха, ха, ха! Когда доносил ты, то считал себя порядочным человеком. А на тебя донесли, выходит, подонки?
— На меня донесли из зависти, корысти ради. Я же оказал содействие законным (понимаешь разницу?) властям, не преследуя меркантильных целей.
— Властя-я-ям?
— Именно. Но продолжим... Да. Мне повезло. Я сумел избавиться от тачки. То есть — сделал то, о чем мечтали другие. Мечтали, но не смогли. Покорностью и бездействием эти другие потворствовали насилию над собой. Покорство перед злом — вот величайшее зло! И не надо задним числом из быдла делать героев. Видели бы вы их, как я. Ограниченные. Трусливые до мозга костей. Пугающиеся собственных мыслей. Готовые сожрать друг друга...
Он провел ладонью по лицу, словно снимая паутину.
— Став начальником конвоя (не стану распространяться о том, как мне это удалось), я стрелял в тех, кто чуть ранее конвоировал меня. Тех, кто животным смирением укреплял изуверский строй. Я стрелял тех, кто за секунду до смерти не находил в себе воли, решимости и достоинства возмутиться насилию.
— Волк — санитар леса? Было. Уже было. Сверхчеловек?
— Увы, просто человек. Но человек. А те? Они умирали по-нищенски. Ожидая отсрочки гибели как подачку. Они всегда чего-то ждали от других. Не от себя. Умирая, ждали, что их воскресят в последний момент. Воскресят, если они будут послушны. Воскресят за их пресмыкательство. И эта дрянь!..
Пожилой задохнулся;
— А Пархомцев? За что пытаешься «расстрелять» его?
— Чем он лучше тех?! Он хуже. Обладать такими способностями и не решать ничего!
— Он хочет добра для людей.
— Не способный творить для себя, не может принести добро кому бы то ни было. Он пустоцвет. Благодаря Пархомцеву существуют Соратники.
— А кстати: кто такой — Соратник?
— Сомневаюсь, чтобы сохранились его анкетные данные. Соратник появился из ничего. Туда он и уйдет.
— Разве личности подобные ему не в твоем вкусе?
— Боже упаси! Они фанатики. А фанатизм — оборотная сторона трусости. Фанатизм — это трусость, доведенная до абсурда. Лишь жалкий страх перед собственными сомнениями вынуждает Соратников слепо преклоняться перед Идеей, Вождем, Богом, перед кем угодно, только бы не отвечать самому за себя. История знала многих Соратников. Каждый раз они выскакивали откуда-то из потаенных уголков, дабы навести ужас, а затем исчезнуть. Соратники не замотивированы. Они схожи с навозными мухами: стоит появиться навозу, как тотчас объявляются жужжащие твари, все назначение которых — разносить заразу...
— Вернемся к нашим баранам. Зачем тебе некая Наташа?