Павел сознавал всю несправедливость своих придирок к жене. Как ни говори, а «не дядя дал, сам взял». Да и тесть, вроде бы, ни при чем. Только Павел терпеть его не мог.
Незадолго до своей кончины Светланин родитель принялся чудить. Он и так-то был... не очень. А вот в последние месяцы спятил окончательно. Каковой факт признала даже родная дочь.
Перво-наперво тесть вырубил сад. Да-да, тот самый сад, который и раньше давал доход, а теперь, в условиях свободного предпринимательства, когда каждый разумный человек делал деньги из воздуха, мог просто озолотить. Лихой старик не, посчитался с наследниками. Вырубил под корень груши и яблони, сливы и вишни, предварительно повалив добротный забор.
С забором вышла отдельная история. Вся округа сбежалась смотреть на костер из крашеного теса. На невиданной высоты пламя примчались «пожарки». Примчались напрасно, так как чокнутый тесть караулил костер с ружьем в руках. Он не подпускал никого, караулил до тех пор, пока от бывшего забора не остался один пепел.
Сумятица с садом закончилась чувствительным убытком для супругов. Ружье у тестя изъяли. А ведь какое было ружье! Нынче подобную двустволку бельгийского производства, с вертикальным расположением стволов и инкрустированным ложем, при всем желании нельзя достать даже за валюту. Помимо конфискации муниципальные власти наложили на преступного родственника штраф «за пользование открытым огнем на территории населенного пункта». Тесть от уплаты штрафа отказался наотрез. Дабы избежать большего позора, требуемую сумму внесла Светлана.
Эх! Кабы на том все кончилось. Ведь чуяло у Павла сердце — не будет от переезда толку. Уже оттого не лежала душа, что родом отсюда был Ростислав — первый Светланин муж. Убегая от одного худа, набежишь на кучу лиха. Так оно и получилось...
Где-то через неделю тесть украсил калитку орденами и медалями. За любую из его медалей коллекционеры могли предложить пачку червонцев. Тесть же, пользуясь кратковременным отсутствием дочери и зятя, поприбивал почетные знаки к калитке, а к вечеру помер. Уже после смерти он подложил безутешным родственникам самую большую «свинью»...
Накопленный им более чем за полвека капитал оказался упакованным в промазученные наволочки, лежавшие на постели вместо подушек.
Подушек «с начинкой» отыскалось пять штук. Судя по степени загрязненности каждой из них, старик, спал на всех пяти подушках сразу.
Павел распарывал наглухо зашитые наволочки под присмотром дышавшей ему в ухо Светланы, а из наволочек сыпались и сыпались деньги. Вскоре на кровати образовалась метровой высоты груда банкнот. Здесь были: государственные казначейские билеты выпуска 1947 года достоинством в пять, десять и сто рублей; пореформенные «трешки» и «двадцатипятирублевки», отпечатанные после января 1961 года; «пятисотки» и «стотысячники» постперестроечного периода; боны и билеты однодневных коммерческих банков; платежные обязательства и сертификаты временных государственных образований номиналом в двадцать пять тысяч и миллионы рублей... Здесь было все. На глаза Павла попались ассигнации Бийского земельного банка, просуществовавшего в общей сложности четыре дня и растворившегося в воздухе на пятый, вместе с уставным капиталом в полтора триллиона «кремлевок». Единственное, чего не было в тестевых наволочках — конвертируемой валюты, имеющей хождение в настоящее время. Похоже, Светланин отец не признавал денежных реформ. Он год за годом набивал в подушки все новые и новые ценные бумаги, поверх уже обесценившихся. Таким образом, коночный капитал покойного на момент обнаружения «подушечного» клада равнялся нулю...
Павел проклял и предал забвению тестя. Но сейчас, когда сделанная им самим находка могла обернуться сокровищем, «подушечная» лихорадка вновь загуляла в его крови.
Руки Павла тряслись. Дважды отвертка ускользала от пальцев и оба раза он долго шарил по полу, прежде чем нашел ее.
Отвертка продолжала «плясать» и в яме. Он тыкал ей, попадая мимо углубления.
Песка оставалось на четверть, когда дело опять застопорилось. Он залез в образовавшуюся дыру пальцами. Поскреб, ухватил большим и указательным пальцами щепотку твердых крупинок... Трудную операцию пришлось повторить. Внезапно сильная боль пронизала руку. Показалось, будто кожи коснулись оголенные жилы высоковольтного кабеля.
Павел вскрикнул, откинулся назад.
Электрического ожога не оказалось. Правда, закровила ранка от сорванной заусеницы, но с этим можно было мириться. Землекоп хотел подняться с колен, как тут же остолбенел: выпуклая часть металлического листа рывками поднималась вверх, раздвигая более чем метровую толщу грунта... Целый пласт земли обрушился на Павла.
— Держи-и-и!!! Уплывает! Держи подобру, черт Копченый!
Крупная, с локоть, травянка изогнулась упругим телом, просверкнула серебром над неводом — посреди затона брызнула…
— Тьфу! Ушла... Прижимай низ, прижимай...
Дюжина острорылых, отливающих зеленью рыб сидела в ячеях...
Обирая невод, Володя продолжал кипеть:
— Задохлик косорукий! Трудно было низ придержать?
Темнолицый, редкозубый, сморщенный, как печеное яблоко, —Копченый добродушно скалился, показывая синюшные десны,
— Ну черт и черт! Чебак снулый. Спустить бы тебя башкой в яму...
— Не вяжись к Копченому. Ишь, холерик, нашел крайнего. Что сам-то губами шлепал? — крепко сбитый Потомок игриво пошлепал Копченого по костистой спине. — Он у нас ничего... Он еще пригодится. Так ведь, чудо природы?
Старший среди рыбаков перестал изучать собственные мохнатые от смоляного волоса ноги, отряхнул закатанные до колен штанины, пытливо воззрился на спорщиков.
Не замечая этого, Потомок продолжал:
— А кого-чего... Расскажи-ка нам, Копченый, про первую любовь. Как там у тебя? Ты вообще-то по всем видам — ходок! Наверно, и сейчас...
— Цхэ-э-э, — дал знать о себе горбоносый рыбак.
Смутившийся Потомок заюлил:
— А что я, Отец? Я просто так. Поинтересовался. Лично мне... ба... Все равно мне.
Глаза горбоносого сделались жесткими; потемнели.
Пугаясь их, Копченый отодвинулся к Володе, а тот и сам оробел.
И чего они пристали? Он не сделал им плохого. Честно разобраться: щучка ушла не по его вине. А с любовью... Копченый расплылся в жалкой улыбке. С любовью что-то было. Когда-то.
...Он поперхнулся крепким чаем. Выкатил глаза. Смех лохматой метлой забегал по зимовью. Мирза валенок, кожей туго «обсоюзненный», уронил, скривил гладкое лицо, пряча улыбку. Рыжий, дурачась, покатился по нарам в дальний стылый угол. На его заголившейся смуглой спине пестрела нескромная живопись.
— Во отломил, стиляга... — Чешет, забодай его!..
Бригадир оторвал голову от сложенного подушкой ватника, пихнул Рыжего коленом и обалдело уставился на хохочущих:
— Чего зашлись, на ночь глядя?
Рыжий вновь затрясся припадочным смехом. Начал объяснять — сам черт не поймет:
— У этого... письмо... хе-хе-хе! Ну уморил делец... это ж... «человек-человеку» такое... ой, сдохну!
— Кончай — отрубил Богданов. Поискал досадливо взглядом. — Валерий, кого приключилось-то?
Мирза, более не в силах таить улыбку на спелых губах, сощурил глаза. Пояснил:
— Малой письмо от девахи потерял... Я гляжу немного, красивая бумага валяется. Какая бумага? Почему? Документ может? Говорю Рыжему, посмотри, мол, чей бумага.
— Дураки! — взорвался студент.
— Почему дураки? Я в вашей грамоте сильно мало разбираюсь, а «человек-человеку» — грамотный, — сильнее сощурился татарин. — Вот все тело у Рыжего исписанный — значит, грамотный.
Рыжий хихикнул, а Мирза продолжал как ни в чем не бывало:
— ...Рыжий бумагу прочитал. Тут он пришел, нам весело стало.
— Говорю — придурки лагерные, — долбил он свое но уже без прежней досады в голосе. Резво прыгала по стене его тень, пугала копотный язык десятилинейки, так что сплевывала лампа густой сажей поверх стекла и стреляла крупной солью в залитом соляркой пузатом брюхе.