— Я у Рыжего письма не читаю... А он зачем?
Богданов сморщился. Сел, хмыкнул, вникая в суть происходящего:
— Ну, у Рыжего читать нечего. Ему только судоисполнитель депеши шлет... И все насчет алиментов...
— Во-во, опять, — зашебуршился Рыжий. Но поймал колкий взгляд небольших бригадировых глаз, глубоко утопленных на комковатом лице, и заюлил.
— Ты, Богданыч, послушай лучше, чего ему пишут-то. Прям, как в кино... Я с ходу запомнил.
Он покосился на привставшего было парнишку, улестил, будто кума за бутылкой:
— Да не для смеху я... У нас же интерес: больно занятно начирикано: какая она — любовь-то?
Прикрикнул:
— Чего жмешься? Тут чужих нет. Одну лесину на всех обнимаем.
Прокашлялся:
— А письмо так: «Дорогой петушок!» — выдохнул судорожно. — Гля, тоже не орел, а... петушок. .
Зачастил:
— Дальше значит: «Называю тебя так, ну ты знаешь почему. Я много думала над твоими словами. Помнишь, в тот вечер, у нас в Песчанке? Вовсе ты был не прав: я над тобой не смеюсь. Зачем я буду смеяться, если ты мне тоже очень-очень нравишься. Девчонки мне говорят, что ты водишься со всякой шпаной и, вообще, грубый. Мол, и танцевать не умеешь, и все такое-разное. Ну и пусть они себе сплетничают. Вовсе ты не грубый, а наоборот. А те бородатые мужики, с которыми ты стоял у магазина, на бандитов ничуть не похожи. Один из них так вовсе приятный; глаза у него умные. Но и он, все равно, хуже тебя. Так что ты не думай, не злись, пожалуйста. Ведь я люблю только тебя».
Он слушал это письмо вместе со всеми. Конфузился и гордость его брала. Последняя встреча с нею грела его душу... Как она тянулась обнять его, долговязого, за шею, а сама в руки не давалась. Увертывалась, задираясь на каждом слове. Прятала под мохнатой варежкой светло-серые, будто кора осинки, глаза...
— Вот и говорю... — снялся с тормозов «человек-человеку», — ...шпана мы против нашего «петушка». И ты, Богданыч, шпана бородатая. Но вот кто среди нас такой приятный, с «умными глазами»?
Выпятил Рыжий грудь, заиграл:
— Вроде бы, я! А что? Вполне даже... Человек-человеку всегда... Или это Мирза приятный? Слышь, Мирза? У-у-у, собака глухой! — передразнил Рыжий татарина, но Мирза и ухом не повел...
Ржали в зимовье не охально, однако, с полным удовольствием. Много ли радостных минут в тайге, забодай ее комар! Летом: мажешь репудин на рожу, будто масло на хлеб, а легче не становится — лезет в кумовья кровосос, угрызает до сукровицы, доводит до остервенения. Так допечет, что пилу бы — в валежник, а самому — в костер, и гореть там с комарами до кучи. Зимой — тоже небольшая сласть. Под валкой, при ватнике, ползаешь мокрой мышью, пот от тебя, будто от загнанного мерина. А без ватника? Чуть остановишься — рубаха на спине льдом хрустит. Сядешь к костру — один бок дымится, другой в куржаке. Леший бы, паразит, эту тайгу ворочал! Загнала мужиков в тайгу нужда... на большие рубли. Душит лесорубов тоска на вечерней заре, когда обдаст по горизонту багровым и присядут, ежась в сумраке, елки-лапушки, на неласковый, заячьим следом простроченный, снег. Вьется, вьется печаль морозными кольцами вкруг души. Эх! Появился бы кто со стороны; тонкий да ласковый. Дал бы избитым пальцам лесорубов мягкое тепло, увел бы с угрюмого сивера за зимовье... Только нет никого!
Злобятся мужики на пустые мечтания...
— Все они сперва ласковые, — подытожил Рыжий. — Не верь девкам, «петушок». Потом каяться будешь, когда они бабами обернутся. Гля, твоя уже сейчас намеки строит: подружки говорят... то да се...
— Зря балачки говоришь, — заспорил Мирза. — Не надо, Рыжий, плохо про бабу говорить. Баба ребят рожает... Баба моет... Баба махан варит...
— Ага, сварит она тебе!.. Что твоя, Валеич, тебя не грызет? Особенно, когда забутылишь?
Закрутил Мирза головой, пожал плечами.
Зряшный спор прекратил Богданов. Ему хотелось спать. Натруженные суставы скребло рашпилем.
— Закругляйтесь! Кончайте болтать по-пустому. Делов-то. Ну пишет девка... Всем пишут. Замуж ей пора.
— Никак и тебе, бригадир, пишет какая? — усомнился Рыжий, открыл дурашливо рот, — Чо за баба?
— Тебе чего? Давай, вались спать! Вот если ты завтра на эстакаде будешь зевать, я тебе отпишу... тросом чокеровочным. Ты у меня с первым же лесовозом в город поедешь — любовь искать.
...Наутро лес валили истово. Мужики ломились от комля к комлю, путаясь ногами в валежнике, скрытом под снегом, цепляясь полотном бензопилы за упругое плетево багульника сминая спинами чепур — худосочные березки и осинки. Лесорубы кликали друг друга нечеловеческими словами. Вгрызались в стылую древесину сорокаметровых листвениц, соря коричнево-желтыми опилками. Рыдала тайга от набега. Шарахалась в стороны...
Он махал топором. Лезвие выбивало остекленевшее крошево сучков.
Ему было невесело и пусто, как на заброшенной лесниковой заимке. Скучно было. Муторно, словно с похмелья. Крыл он про себя и тайгу и мужиков, с каждым часом злобясь сильнее: на себя вчерашнего, на девчонку, написавшую ему какое-то дурацкое письмо...
— Копченый, уснул? Прячься! — Володя зло толкнул его в бок; уродливая голова Копченого моталась от толчков из стороны в сторону, будто приклеенная к тщедушному телу. После особо сильного толчка блаженный встрепенулся и открыл глаза.
— Тебе говорят, прячься!
Встревоженный Потомок был уже на ногах. Держа руку щитком у лба, он смотрел на проходящую параллельно реки дорогу. Только горбоносый рыбак хранил невозмутимый вид и неспешно зашнуровывал ботинки.
Осоловевший Копченый полез в гущу зелени, где привычно затаился. Со стороны замечалось, что прятаться ему не впервой, что не в диковинку часами отсиживаться в укромном углу, затаив дыхание, не смаргивая даже, чтобы не выдать себя случайным движением век. Теперь он распластался на земле, блеклый, совершенно неразличимый на фоне засохшего ила, под прикрытием серо-зеленых, ломких у основания ракитовых ветвей. Лишь спустя минуту он вздрогнул в ответ на оглушительный треск мотоцикла, остановившегося в двух метрах от его головы.
Старший полицейский остался в коляске. Он заспорил с Володей, но о чем — не было слышно.
Спор достиг кульминации, когда к мотоциклу подошел горбоносый.
Очевидно, обладатель рыжих усов пользовался влиянием, потому что после первых же его слов полицейский понизил голос, а в дальнейшем только кивал, соглашаясь и выражая раскаяние. Копченый заметил квадратик яркого пластика, перешедший от горбоносого к полицейскому и обратно. Походило на то, что квадратик этот в выяснении отношений особой роли не играл, а предъявлялся для пущего соблюдения формальностей.
Вскоре полицейский откозырял рыбакам, и мотоцикл затарахтел восвояси. Но Копченый продолжал лежать, ожидая команды на выход.
— Я вам конфиденциально заявляю: союз теряет терпение.
— Перебьетесь!
— Фу-ух, как грубо.
— Kак умею. Не забывайте, что союз — это я.
— Ну допустим, не вы. Это Он! Вы его присвоили, а нас хотите держать за идиотов. Только мы не потерпим. — Полный господин отодвинул бумаги на противоположный край стола. Щелкнул зажигалкой. Прикурил. — Вы расходовали наши деньги. Поэтому обязаны дать отчет. Вместо того, чтобы... — он покачал головой, — ...крыситься. И где только вы набрались этих хамских слов?.. Впрочем, с кем поведешься...
Развалившийся в кресле мужчина привстал:
— Где-е-е?! Слушайте вы, квашня! Что надлежало сделать мне, я сделал. Сделал потому что никогда не прислушивался к вам и вам подобным. Теперь, когда осталось совсем немного, приходится ждать. И ждать по вашей вине... га-а-спода предприниматели.
«Квашня»| искусственно оскорбился:
— Мы предприниматели поневоле. Свою часть работы мы выполнили столь же тщательно, как и вы. Профсоюзы Его поддержат...
Брови сидящего в кресле поползли вверх:
— Откуда подобная уверенность?
Настала очередь торжествовать полному господину:
— Профсоюзы — это узкий круг лидеров. Лидеры рано или поздно устают от контроля со стороны толпы и начинают делать собственную политику.
— Очнитесь! Они — заклятые демократы, эти ваши лидеры.,