— Жаль, что нельзя было вас пригласить прямо туда, чтобы вы его послушали, этого Роланда Обэрна. Я уже три раза его допрашивал. Сперва он казался таким крутым, угрюмым, таким… знаете… зловещим. Весь каменный, с мертвым взглядом — типичный такой тинейджер из кошмара про темные улицы Нью-Йорка. Но стоит только пять минут его послушать — просто послушать — и слышишь совсем другое. Слышишь боль. Ведь мальчишка же! Боится. Эти ребята в гетто вырастают без всякой заботы и присмотра. Запуганы. Воздвигают вокруг себя стену этакой брутальности, думают за ней укрыться, а сами каждый миг ждут гибели. Именно так, ждут гибели. Нет, я не беспокоюсь, как Роланд поведет себя перед присяжными. Сделаю так: в первые полторы-две минуты для раскачки задам несколько невинных вопросов о его житье-бытье, о детстве и тому подобном, и постепенно с него сойдет вся эта крутость, он даже сам не заметит, и вот тогда присяжные ему поверят. Они увидят в нем не закоренелого преступника, а просто испуганного пацана, которому позарез нужно хоть чуточку нормальной жизни, хоть чуточку красоты, потому что как раз такой он и есть. Придумать бы еще способ, чтобы заставить присяжных взглянуть на его рисунки и коллажи. Шелли, он просто талант. Талант! Впрочем, такого способа, пожалуй, все-таки нет. Сдернуть с него эту личину закоренелости и то будет задачкой не из простых. Все равно что достать улитку из ракушки, которая этак завита спиралью.
Крамер нарисовал в воздухе пальцем спираль и хохотнул, довольный удачным сравнением. Блестящие губы Шелли одобрительно улыбались. Они прямо сияли. Она вся сияла.
— Мне бы очень хотелось присутствовать на суде, — сказала она. — Когда он будет?
— Мы пока не знаем еще. (Мы с прокурором; мы вообще с ним не разлей вода.) До следующей недели мы не собираемся даже выносить дело на большое жюри. А к суду мы будем готовы месяца через два, а то и через полгода. С делом, которое получило такую огласку, как это, заранее никогда не скажешь, что произойдет. Когда пресса начинает с чем-нибудь носиться как с писаной торбой, все усложняется. — Он качнул головой, как бы говоря: «Учусь с этим мириться — приходится!»
Шелли вся сияла и лучилась.
— Ларри, когда я вчера вечером пришла домой, включила телевизор и показали вас — на том рисунке, — я засмеялась как ребенок. Сказала: «Ларри!» — громко сказала, вслух, как будто вы вошли в комнату. Прямо не смогла сдержаться.
— Сказать по правде, меня это тоже несколько ошарашило.
— Ужас до чего хочется прийти на суд. А можно?
— Конечно.
— Обещаю, что глупить не буду.
Крамера так и кольнуло. Он понял, что момент настал. Скользнул ладонями по столу вперед и, не глядя, просунул кончики пальцев под ее пальцы. Она тоже на руки не посмотрела и не отняла их. Продолжала смотреть ему в глаза и прижала его пальцы своими.
— Да пусть бы вы даже и сглупили, — проговорил он. Сказал и удивился собственному голосу. Таким он был хриплым и застенчивым.
Выйдя на улицу, уже почти без денег, которые практически полностью остались в затейливо-старинном неэлектрическом кассовом аппарате кафе «Александрия», он взял ее за руку, сплел свои Железные Пальцы Атлета с ее нежными тонкими пальчиками и повел ее сквозь трущобную тьму Бич-стрит.
— Знаете, Шелли, вы и представить не можете, что означает для меня возможность поговорить обо всем этом с вами. Сотрудники в прокуратуре… с ними только начнешь вдаваться в суть проблемы, и все уже решили, что ты раскис. А если ты раскис — о, тогда дело дрянь. А жена… не знаю, она просто слушать ничего больше не хочет, чего бы то… о чем бы то ни было. Она теперь утвердилась в мысли, что так уж вышло, что она оказалась замужем за парнем, которому приходится выполнять такую грязную работу — отправлять бедных и жалких людишек в тюрьму. Но в этом деле ничего грязного нет. Знаете, в чем его смысл? Это сигнал, очень важный сигнал всем тем, кто думает, будто они выше ограничений, накладываемых обществом. Понимаете? Все упирается в человека, который думает, что в силу его высокого положения в жизни он может пренебречь обязательством относиться к жизни того, кто в самом низу социальной лестницы, так же, как он относился бы к себе подобному. Ни минуты не сомневаюсь, что, если бы Мак-Кой переехал человека более или менее своего круга, он сделал бы все как надо. Он, надо отметить, из тех, кого обычно называют «приличными людьми». В этом-то самое удивительное и есть. Он вовсе не злодей какой-нибудь, но совершил злодейство. Вы меня понимаете?
— Кажется, да. Единственное, чего я не понимаю, это почему Генри Лэмб ничего не сказал о том, что его сбила машина, когда попал в больницу. Потом, вы вот рассказали мне о вашем свидетеле, Роланде… в газетах ведь про него ничего не было, верно?
— Не было, и мы пока не собираемся ничего о нем сообщать прессе. Все, что я рассказал вам, — строго между нами.
— Ну, и все-таки выясняется, что Роланд почти две недели молчал о том, что его приятеля сбила машина. Немножко странно, нет?
— Да что ж тут странного?! Господи, Шелли, у Лэмба была смертельная травма головы, во всяком случае, она может оказаться смертельной, а Роланд знал, что, обратись он в полицию, его арестуют за серьезное преступление! Так что странного я тут ничего не вижу.
Мисс Шелли Томас сразу пошла на попятную.
— «Странно» — это я не то слово сказала. Я, наверное, хотела сказать, что я вам не завидую: сколько вам приходится работать, сколько материалов поднимать, чтобы подготовить дело.
— Ха! Если бы мне заплатили сверхурочные за все те часы личного времени, которые придется вбить в это дело, — о, я бы тогда сам мог поселиться на Парк авеню. Впрочем, знаете что? Это для меня не важно. Правда не важно. Пусть я живу не бог весть как, мне важно, чтобы, оглянувшись назад, я мог сказать: «Я старался что-то изменить». А это дело очень значительное, причем во всех его мыслимых аспектах, а не только с точки зрения моей карьеры. Это просто… не знаю, как сформулировать… это новая глава. Я стараюсь что-то изменить, Шелли.