Слушаю, как благодарит горячо и долго. Держится за локоть не крепко, а как-то бережно; отпускает на ровном участке тропы.
Вскоре узнаю, что старика зовут Салди́ном. Он родом из Мирры — тёплого края, где живут птицы с ярким оперением и растут фрукты слаще мёда. Мы идём плечом к плечу, а он всё говорит... и я слушаю.
Самому рассказывать нечего. Что моя жизнь рядом с такими чудесами?..
Мы шагаем до темноты. Медленно, как два жука-навозника, зато верно. Даже дыхание ни разу не сбивается. Не стучит сердце, как степной бубен.
Только когда добираемся до мерного столба, светлеющего драконьим зубом в синих сумерках, я узнаю, что Салдин слеп на один глаз. Да и второй наполовину подёрнут пеленой. Он не видит отметки: очередная сотня ступеней остаётся позади.
Я в задумчивости чешу бороду. Тонкая полоска неба на горизонте отливает багрянцем: завтра будет ветер. На мороз пойдёт.
Наконец приняв решение, сбрасываю заплечную сумку и развожу огонь. Салдин что-то тихо поёт, рассыпая по кружкам сладко пахнущую пыль. Обещает научить названиям специй, от которых по телу разливается приятный жар. Я только хмыкаю и заворачиваюсь в плащ. Думаю, что всё равно буду звать его Соколом — пускай и не зорким.
Засыпая, слышу, как недовольный ропот катится по скалам. Вздрагивают драконьи кости.
***
Возле каждого мерного столба есть площадка, укрытая скалистым навесом от ветра и голодной пропасти, которую от тропы отделяют несколько шагов. Что-то вроде гротов с закопчёнными стенами, где сложены очаги. На стенах выбиты слова — или рисунки от тех, кто не обучен грамоте. Ещё одна людская привычка: желание оставить что-то после себя.
Впрочем, среди путников бывают сердобольные: предупреждают идущих позади о завалах, о наледи, о переменчивом ветре... Сколько живу — не устаю удивляться. Всегда находятся те, кто читает погоду по сизым облакам, предсказывает судьбу по линиям на ладони или вон, как мой старый Сокол, стоят ни свет ни заря — ещё только сумерки занялись — на одной ноге. Лицом к восходу, руки сложены на груди, глаза закрыты. Будто цапля посреди болота, а не Сокол вовсе. Не шелохнётся!.. Ни один мускул на лице не дрогнет.
Грею воду в котелке, а сам наблюдаю за ним, вспоминаю, как нас гоняли в дружине — безусых мальчишек, — покуда воздух в груди не кончался. По тонкой жерди через ручей бегали. С завязанными глазами на кулаках сходились: попробуй угадай, откуда старший кметь вынырнет. Но там другое. Там кураж, река бурливая. А здесь — спокойствие. Безмятежность. Вода подо льдом.
Позавтракав лепёшками Салдина — немного сладковатыми на вкус, как вчерашняя пыль, — идём до следующего столба. Уже не как жуки-навозники — скорее, как кузнечики. Тут примеримся — там прыгнем. Прислушаемся, не гудит ли под ногами, и дальше... От низких и широких ступеней — до высоких, изгрызенных ветром.
— Подышим? — спрашивает Сокол дважды в день.
Я киваю.
— Отчего не подышать? Запросто!
Он садится на расстеленный плащ, сплетая ноги в причудливый узел — несмотря на больную лодыжку, — и дышит. Хотя со стороны кажется, что нет. Настолько медленно и тихо поднимаются рёбра, что старый Сокол напоминает изваяние. Так и хочется подойти, тронуть за плечо, чтобы убедиться, не окаменел ли часом.
Но нет, не настолько мне страшно остаться одному.
Тропа — не для тех, кто боится.
Просто думаю, разминая ноги на холоде, для кого стараюсь. Слепую птицу на груди пригрел? Или сам под чужим крылом прячусь?
***
О причине, что привела его в Иверхайм, Салдин молчит. Вряд ли то была слепота — с ней, судя по всему, старик ужился. Он рассказывает много, но всё о другом: о Миррских красотах, озёрах и храмах, горных долинах, о друзьях и знакомых, встреченных им за долгую жизнь. Некоторые истории напоминают притчи. Я только хмыкаю, но он, кажется, привык и не требует столь же многословных ответов.
Что вояка может понимать в красноречии?
Мне с детства в голову вбивали: молчи и слушай, за умного сойдёшь.
Вот и слушаю. Слышу за час до заката, как впереди, за поворотом, спорят два голоса. Мужские. Потом девичий вспарывает воздух — тревожной горлицей улетает в небо. Не к добру.