Конечно, будь живы её родители, тишайший Аба и боевая Хана – не позволили бы они такого, но за сироту заступиться было некому и от такой жизни Фрида надёжно спряталась в школе. Там её ценили как безотказного работника: надо самый сложный класс взять –возьмёт, внеклассную работу — пожалуйста, в поход с классом — за милую душу. За такой трудовой подвиг руководство закрывало глаза на Фридин промысел — после занятий она давала частные уроки там же, в школе. Это было не принято, хотя так подрабатывали почти все учителя, но дома, тишком, но частные уроки в стенах школы не приветствовались. Как же это, мало знаниями торговать, так ещё и в стенах «Храма знаний», как выражалась директриса. Принимать учеников дома Фрида не могла – там были собственные сын и дочь, да и поди знай, не заложит ли за воротник их папаша.
Один сын ей бы не помешал, он вечно тихушничал у себя в углу — сначала из кубиков часами мог складывать непонятные сооружения, потом с бумагой возился, что-то резал, клеил. Дочь же была вся в отца, боевая, нагловатая, с младенчества требовала к себе особого внимания, а не получая его злилась и устраивала матери разные неприятности. Когда её шкоды выходили из дома и выливались в обворованный соседский сад или драку в школе, к Фриде Абрамовне, уже весьма уважаемой учительнице, шли ходоки с упрёками. Фрида внимательно выслушивала, стараясь не выразить лицом никаких эмоций. Лишь язык тела выдавал её, то туловище вперёд-назад качнётся, то сухонькая ладонь накроет ревматично выступающие костяшки пальцев другой руки. Ходокам в утешение доставалась одна и та же фраза: «Дурная кровь». Произносилась она Фридой Абрамовной как приговор родной дочери , который обжалованию не подлежал и означал завершение разговора.
Муж, впервые услышавший от доброжелателей такой вердикт, хотел было Фирку проучить по совести, как он выражался «накормить битками», но получил от худенькой женщины отпор разъярённой пантеры. Решив что та, ко всем своим достоинством ещё и «рехнутая», он руки на неё больше не поднимал. У Фриды же с той поры появилась над ним какая-то странная власть, она запомнила тот яростный взгляд, так испугавший здорового мужика и теперь награждала им всякий раз, когда тот заводился про жидов и прелести эвакуации. От этого взгляда муж трезвел и матеря «зазря переведённый продукт» шёл в сени и подолгу сидел там на чердачной ступени.
На чердаке он со временем соорудил лежак и уползал туда с бутылкой, что бы Фирка опять не сгадючила. Собутыльников в дом он и раньше-то не водил, стеснялся за такую недобабу — ни кожи, ни рожи, ни на стол не соберёт, только зыркать злобно горазда. Они удивлялись, чего он вообще такую чучелу взял, а он любил свою Фирку по-своему и за неё прибил бы любого. Впрочем, пожелай она разойтись — её бы тоже прибил бы и Фрида хорошо это знала, так же как и знала, что идти непутевому мужику некуда. К тому же, тверёзым муж был работящ и с детьми хорошо ладил, за себя и за неё, «учителку». Так бы и тянулись они по жизни дальше, не случись во Фридиной жизни Додика.
Додик (в миру Дмитрий Исакович) был жителем столичным, кишиневцем. Ещё до войны, в 40-ом, женился на приличествующей Давиду девушке, даже первенца успели родить и дочку задумать, а годом позже всё пошло прахом. Соседка-молдованка рассказала, что убили его кровиночек и стариков-родителей сразу, те вроде, не мучались. Убили и пограбили «свои», в смысле молдоване, немцы ещё не успели. За то, что это были «свои» соседка вовсе не стыдилась, мол, при немцах было бы хуже и дольше.
Рассказывая, она воровато косилась на бывший Давидов буфет, не по чину воцарившийся в её убогой лачужке, а ну как отберёт его законный владелец. Владельца же больше интересовала судьба его молодой жены-красавицы. В первых числах июня 41-го года Давида и ещё десяток партийно перспективных комсомольцев пригласили в Москву. Как говорил отец «учиться на коммуниста». Учёба закончилась через две недели на белорусском вокзале, с которого они, не обученные и не обстреленные отправились воевать с немцами. Немцы же, между тем, уже вовсю воевали с их оставленными дома семьями.