Он вытащил из-за отворота рубашки (мантии он не носил) небольшой, с куриное яйцо, золотой медальон и распахнул его сбоку.
- Любуйся, грязнокровка! – вдруг выплюнул он, швыряя медальон вперед. Цепочка глухо звякнула, сам медальон сбил с доски почти все фигурки, и, кувыркнувшись, свалился на пол.
Долохов вальяжно откинулся в кресло, и залпом опрокинул в себя стакан огневиски.
Гермиона подняла медальон с пола – он был неожиданно горячим, но не обжигал, наоборот, согрел окоченевшие от холода пальцы ласковым теплом. Поколебавшись, она щелкнула пальцами по застежке, открывая медальон…
И вторая кадриль вдруг помчалась, как бешеная, необъезженная лошадь, рванулась дикой неукротимой волной мерзкого липнущего страха. Страх сплелся с кадрилью в каком-то непонятном движении, вломился, взлетел белой голубкой – от самого сердца, словно из сердца Гермионы вырвали кусок и прожевали кое-как, а потом выплюнули, не глядя.
На фотографии лукаво улыбалась девушка с длинными золотисто-каштановыми кудрями. Она была очень бледная, в волосах у неё тускло блестела небольшая диадема, рука в кружевной перчатке тонко сжимала древко палочки, а глаза мерцали, как… два маленьких моря.
И Гермиона давала собственную голову на отсечение, потому что видела эти глаза прежде.
Это была Клеменс.
Гермиона вскинулась резко, рассерженной кошкой, древко палочки, словно родное, влилось в подставленную ладонь, доска вместе со столиком оказалась сметена в сторону, а кончик палочки уперся Долохову куда-то под горло, остро, зло и больно. Но он только засмеялся – жутко, хрипло, сглатывая так, что кадык судорожно дернулся вверх-вниз.
- Её зовут Доминик, - выдохнул Долохов ей в лицо, - Доминик Соколинская, грязнокровочка. Моя любимая кузина. Хорошенькая, правда? – он противно скривил уголок губ, - очень даже. Никого не напоминает?
А Гермионе напоминало – Клеменс со старых фотографий и даже себя саму в отражении зеркала Тото.
- Что за игры, Антонин?
- Давай-ка, грязнокровочка, побудь хорошей девочкой – закрой свой ротик и немедленно сядь на место. Кажется, мы говорим о моем детстве? – не сказал – выплюнул, ласкающей мягкой интонацией, но словно хлестнул наотмашь. Болотно-топкие глаза сверкнули издевательской смешинкой.
И впервые, впервые с той самой войны Гермиона не хотела говорить – она хотела отбросить палочку в сторону и вцепиться Долохову в глотку, зубами, и по-маггловски, но не сейчас, стоило сдержаться, ну, в конце концов, подумаешь, он просто запугивает её…
- Сидеть, грязнокровка!
А перед глазами вдруг мелькнуло не его лицо – жесткое, красивое, но злое, а совсем другое – лицо Лаванды, страшная рваная рана на беззащитном горле, распахнутые в испуге огромные голубые глаза, и лента в овсяных кудряшках – не розовая, а кричаще-красная, словно пропитанная кровью из разорванного горла.
Гермиона подавила сдавленный хрип, погасила крик – Война обиженно надула синие губки, тряхнула блеклыми седыми кудрями и прижала к губах окровавленный палец.
И перед глазами – не Долохов, а Невилл, зажимающий страшную косую дырку в разодранной клыками Нагини плоти.
В висках словно стукнули молоточки, и Гермиона вдруг взвыла, то ли от ярости на Долохова, то ли от мелькающих воспоминаний, то ли он накопившейся усталости – рванула вперед, хлестнула палочкой, будто кнутом, рассекая воздух, а кадриль все играла на периферии сознания, смеющаяся, задорная, веселая.
Щеку обожгло болью; Война отскочила назад, колыхнув черными юбками; кадриль оборвалась на самой высокой ноте, беззлобно всхлипнув напоследок.
А Гермиона словно очнулась от страшного кошмара – она стояла рядом с Долоховым, дрожа с ног до головы, маленькая, испуганная, трясущимися пальцами сжимая палочку.
- Успокойся, грязнокровочка. Успокойся. – вкрадчивая насмешка исчезла из его голоса, на ее место пришла легкая озабоченность. Долохов подошел ближе, холодные пальцы цепко сжались на ее запястье.
Он был ледяным. И ему было очень холодно одному.
Гермиона всхлипнула, прежде чем наклониться вниз, прямо к его ногам, и осторожно подобрать мерцающий медальон. Цепочка противно хрустнула, когда Гермиона дрожащими руками застегнула её прямо на шее Долохова, спрятав медальон под его рубашку, словно возвращая отобранное в каком-то порыве то единственное тепло, которое у него только было.
А потом шагнула еще ближе, бесстрашно закидывая руки Долохову на плечи, обнимая с такой рассеянной теплотой, которой её саму одаривала молчаливая Лаванда.
Долохов ничего не сказал – удивительно, только секундно погладил её по спине ладонью, будто и сам не знал, зачем это делать.
- Сколько проблем с тобой, грязнокровочка, - горестно произнес он, отстраняясь первым, - ты разгромила мою гостиную. Отвратительный и аморальный поступок, ты так не считаешь? Чему вас только учат в этом Хогвартсе?
Гермиона несмело улыбнулась ему дрожащими губами.
***
- Знаешь, грязнокровочка, я никогда не видел Доминик плачущей. Никто, наверное, не видел.
Гермиона грела руки о чашку с горячим дымящимся какао, и иногда прислушивалась к негромкому бархатному голосу Долохова, который все говорил и говорил, впервые так много – о тетушках, о дядюшках, о кузенах и кузинах, даже о Доминик. Вряд ли подобная тема вызывала у него какой-либо восторг, но её недавнее выступление с разрушением его гостиной вогнало Долохова в какую-то добродушную меланхоличность.
Гермиона подозревала, что подобное спокойствие он вызвал либо бутылкой огневиски, либо, что вероятнее – уколом успокоительного или приемом транквилизатора, ведь она пару раз замечала следы от инъекций, но пока на эту тему разговор не поднимала. Не все сразу.
- Долго молчите, грязнокровочка, - чуть вкрадчиво заметил Долохов, - выдыхайте, я не буду заставлять вас делать ремонт в моем доме.
- Это было бы весьма опрометчиво с вашей стороны, Антонин, вы ведь знаете, империо на меня ложится не особенно хорошо.
- И почему вы думаете обо мне так плохо? – философски вопросил Долохов.
«Транквилизатор или морфий» - устало подумала Гермиона, неспешно делая глоток остывающего шоколада.
- Потому что вы мерзавец, - спокойно ответила ему Гермиона, отлично понимая, что и в её шоколаде точно не обыкновенная валерьянка.
- Как вам не стыдно, Гермиона! Вы пользуетесь моим добродушием и всепрощением – уж кому, как не вам знать о том, что после приема огневиски я спокоен и благодушен как лабрадор?
«Морфий» - уныло решила Гермиона, делая еще глоток.
- А расскажи-ка мне о своих бывших друзьях! – вдруг велел Долохов, переплетая пальцы в замок. Гермиона передернула плечами.
- Да о чем говорить?
Да о чем говорить с вами сейчас, Долохов? Вы сейчас не вы, а потому спокойны и добродушны, спасибо Еремею – наверняка решил успокоить парочку буйных каким-нибудь особо мудреным зельем из своего арсенала. Именно из-за этого Долохов так приятен, а Гермиона так молчалива – слишком умиротворенные после той провокации и последующей истерики в гостиной, слишком вежливые друг с другом – словно ненастоящие. Словно карикатурно-нарисованные.
Гермиона не хотела говорить о Гарри и Роне, словно эти воспоминания все еще могли её ранить.
Всю свою сознательную жизнь Гермиона была карандашом, Гарри - фломастером, а Рон – ластиком. Она рисовала для них прекрасный сказочный мир, Гарри раскрашивал его яркими красками, а Рон… ну, функция Рона понятна и без объяснений, не так ли?
- Считайте, что когда я стала ненужной, то они оперативно вышвырнули меня в мусорку.
- Как… походит на бравых и отважных гриффиндорцев!
- Вы так много знаете о гриффиндорцах?
- Достаточно, чтобы уметь делать выводы.
- Мои поздравления, Антонин, – я тоже гриффиндорка.
- Ты? О не-е-е-ет, грязнокровочка, Рэйвенкло плачет по тебе горючими слезами. Ты слишком умна для Гриффиндора.
- Вы говорите почти так же, как и профессор Снейп.