«А еще потому, что я могу вас согреть».
Война билась в судорогах, скалила зубы и плясала краковяк, подчиняясь переливам музыки; а Гермиона вцеплялась ногтями в спину Долохова, царапая кожу до крови.
Гермиона целовала его до крови.
Крови в ту ночь было так много, что у Гермионы темнело в глазах – на худых плечах расцветали синяки; на бедрах оставались кровавые подтеки; искусанные губы еле шевелились; на гладкой белой шее тускло блестели сиреневые укусы.
Долохов сжимал ледяные пальцы на её горле и наматывал длинные золотисто-каштановые кудри на кулак, а потом ласково обводил края старого шрама, оставленного им же.
И с каждым новым стоном, с каждым всхлипом, с каждым встречным движением, с каждой новой царапиной, рваной полоской вспыхивающей на его спине – он таял.
Плавился в ней, словно воск. Мягчал в её руках, словно пластилин. Кожа под её пальцами становилась все горячее; темно-зеленые глаза мерцали в темноте, словно камешки; он обнимал её так крепко, что она чувствовала, как защелкивается капкан.
Гермиона улыбалась окровавленными губами. Она даже не чувствовала боли.
И в эти моменты – с ней, он был жив. Он жил вечной зимой, а она могла его согреть.
Целитель Грейнджер всегда ставила чужое счастье выше собственного. Девочка Гермиона делала тоже самое. Только Гермиона не могла понять, кто отдавался Долохову в ту ночь – то ли целитель, то ли девочка…
Ни одна из них.
Долохов держался за нее, как утопающий за соломинку. И она была готова ему помочь.
Той ночью он рвался не пойми куда, плакал больными пьяными слезами и все звал кого-то, судорожным задыхающимся шёпотом перечисляя чьи-то имена.
Гермиона слушала его внимательно, обвивая руками шею и повиснув на нем всем телом, сдерживая от побега. Гладила его волосы, покрывала судорожными поцелуями потное усталое лицо, опускала голову ему на плечо и цепко держала за потеплевшие бледные пальцы, тихим шёпотом напевая ему мотив детской колыбельной.
— Тише, милый, — нежно шептала она ему на ухо, перебирая чёрные пряди дрожащими руками, — тише, милый, тише. Я помогу. Я согрею. Я тебя согрею.
Кожа под её пальцами была теплой.
«Я не отдам его тебе», - думала Гермиона насмешливо, - «уходи! Уходи! Ты – мертва, а он все еще жив и будет жить! Уходи!». Гермиона кричала, понимая, что воюет с мертвой.
Гермиона целовала его лицо и гладила по волосам, как маленького ребенка.
- Уходи, Доминик. Я не отдам его тебе.
Война выла и скреблась когтями в дверь, а Доминик в недовольстве щурила глаза-моря.
Гермиона засыпала под шум польского краковяка, который кружился в своей странной диковатой манере, постоянно меняю счет: раз, два, пять… восемнадцать! двадцать три!
Гермиона засыпала под боком Долохова, согревая его своим теплом, а потому уже не видела, как иголка соскользнула с виниловой пластинки. Доминик – босая, с длинными золотистыми волосами, тихо-тихо, словно старясь не шуметь, осторожно вынула замерший краковяк и достала другую пластинку.
Патефон сонно заворчал, Долохов хрипло застонал во сне, а Гермиона спала на его груди, и её волосы золотистой солнечной волной лежали на нем.
Доминик мягко улыбнулась, аккуратно опуская иголку на подставленную пластинку.
Гермиона поморщилась во сне. Она не видела, но чувствовала, что её лба касаются чьи-то прохладные губы.
Она проснулась от другого.
Доминик прижалась губами ко лбу Долохова, а потом ласково поправила черные кудри. Её собственные локоны касались его лица. Долохов во сне смешно нахмурился.
- Уходи, Доминик.
Она прижала палец к губам.
Они смотрели друг на друга – девушки с глазами-морями, с длинными золотисто-каштановыми кудрями и распахнутыми сердцами они смотрели друг на друга, как на отражение в зеркале.
- Ты ведь и есть… - тихо шепнула Гермиона, но Доминик покачала головой.
- Т-с-с-с, - мягко прошелестела она, - еще увидимся, душенька, не спеши. Согреешь?
- Согрею.
Доминик улыбнулась так ярко, что Гермиона не смогла не улыбнуться в ответ.
Гермиона подложила ладошку под щеку, а потом поерзала, устраиваясь поудобнее. Долохов сонно покачал головой и сжал пальцы на её плече, прижимая ближе к себе. Девушка с тихим вздохом опустила голову ему на грудь. Волосы рассыпались душистой волной. Краковяк обиженно молчал.
Пахло чаем с бергамотом.
Комментарий к польский краковяк
немного сумбурно, но так и задумано, не пугайтесь. юмор вперемешку с жестким ангстом и попытками Гермионы оживлять свои страхи.
давайте тапки)0)0)
========== бальная мазурка ==========
какая участь нас постигла,
как повезло нам в этот час,
когда бегущая пластинка
одна лишь разделяла нас!
сначала тоненько шипела,
как уж, изъятый из камней,
но очертания Шопена
приобретала всё слышней.
и забирала круче, круче,
и обещала: быть беде,
и расходились эти круги,
как будто круги по воде.
и тоненькая, как мензурка
внутри с водицей голубой,
стояла девочка-мазурка,
покачивая головой.
как эта, с бедными плечами,
по-польски личиком бела,
разведала мои печали
и на себя их приняла?
она протягивала руки
и исчезала вдалеке,
сосредоточив эти звуки
в иглой исчерченном кружке.
***
… Гермиона признавала, что у Доминик определенно имелся вкус в музыке. Гермиона расположилась в гостиной, запрокинула ноги на спинку дивана и занималась всякими бесполезными делами. Например, размышляла о том, что Доминик точно знает, какую музыку стоит слушать.
В стареньком патефоне надрывалась смешливая мазурка, один из тех танцев, что Гермиона действительно любила и умела танцевать. Помнится, она дошла до таких высот в мазурке, что смогла обучить этому танцу даже Гарри.
Но это было давно.
Ещё до войны.
Казалось, в какой-то другой жизни.
Мазурка была прекрасной до умопомрачения – она без страха демонстрировала лукавое плутоватое лицо, вскидывала тоненькие руки вверх и звонко хохотала, не стесняясь ни себя и никого вокруг. Иногда она замирала, наклоняла хорошенькую головку в туманной безмятежной задумчивости и меняла ритм на другой – не шла, а плыла, неторопливо шелестя юбками и цокая каблуками; шла, низко опустив голову и растекаясь десятками тысяч мыслей.
Мазурка плясала задумчиво-плавно, размышляла, раздумывала, анализировала, оттачивала каждое движение до совершенства и не боялась ошибиться, зная, что каждую ошибку можно исправить.
Гермиона мягко встала с дивана и пошлепала босыми ногами по пушистому белому ковру, который Долохов принес тогда, когда заметил, что она предпочитает ходить босяком. Маленькие ступни утонули в теплоте ковра, а Гермиона посмотрела в окно, отвлекаясь от задумавшейся над чем-то мазурки.
А за окном танцевала шаловливая осень.
Осень игриво куталась в шаль и разбрасывала золотистые листья по дорожкам аллей; выдыхала, выпуская изо рта холодный студеный воздух, а потом очередной лунной пожелтевшей ночью заходила в журчащие родники, оставляя там свое дыхание, а на земле влажные следы босых ног и пожухлую траву на изуродованных холодом берегах. Взмахом тонкой руки она покрывала инеем тонкие золотые ветки и сметала с угрюмых деревьев шапки уцелевших листьев, танцуя мазурку на границе с близкой-близкой зимой.
Гермиона улыбнулась и начертила пальцами на запотевшем стекле какой-то цветок. Время близилось к вечеру – часы давно пробили пять, а Гермиона все еще не выпила и чашки чая, только валялась или листала журналы.
За окном смеялась беспечно-кокетливая осень, Гермиона же разглядывала золото её волос и грустно улыбалась. В улыбке осени блестела усмешка Доминик.
Нет, Гермиона не сходила с ума и не считала, что Доминик действительно жива. Она даже попросила Риту проверить министерские архивы, а когда не нашла нужных документов, послала запросы в посольство.