Гермиона давала Долохову возможность чувствовать себя живым.
Разве этого мало?..
Этой ночью Гермиона мерзла сильнее, чем обычно. Она стояла у зеркала и разглядывала себя в отражении. Длинные блестящие волосы в тусклом освещении отливали благородным золотом, но стоило отойти чуть в сторону, как становились чуть темнее.
Темнее, чем у Доминик.
Гермиона провела нежной хрупкой ладонью по плоскому животу, словно выискивала в себе недостатки. Она пересчитала торчащие ребра пальцами, погладила влажную мягкую кожу и провела ногтями по беззащитно-гладкой шее.
Ванна у Долохова была шикарная – просторное затемненное помещение, огромная ванна на резных ножках, белый мрамор полов, высокие зеркала. Тумбочки, наполненные её вещами – кремами, шампунями, бальзамами, мылом, флаконами с духами, успокоительными настойками, пучками трав.
Гермиона молча завязала мокрые волосы в пучок, а потом стерла пальцами капли воды, бегущие по коленям. Пристально всмотрелась в зеркало, внимательно изучая бледное измученное лицо.
- Ты очень красивая. Даже красивее, чем я.
Гермиона повернулась назад мгновенно, глаза в недовольстве прищурились.
Доминик стояла совсем рядом. От нее пахло смородиной и немного морем. Она была укутана в тонкую полупрозрачную ткань, словно в какой-то мерцающий кокон, маленькая, нежная, с длинными вьющимися волосами и глубокими глазами, она улыбалась так умиротворенно и безмятежно, словно была тем самым божеством, которому принято поклоняться.
Когда-то Гермионе говорили, что в глазах богов сияло бесконечное солнце. Вот только в глазах Доминик была глубокая морская пучина. Она была единственной из богинь, у кого в глазах были омуты.
- Зачем ты пришла?
Доминик пожала плечами в задумчивости.
- Чего ты хочешь? – устало спросила Гермиона.
- Не знаю, - Доминик вдруг взялась пальцами за завязки пеньюара, – возможно, белого вина.
- Я спрашиваю не про это!
- Не знаю, - повторила она, - я не знаю.
Полупрозрачная ткань упала с её худых плеч потревоженной сорванной бабочкой, а Доминик переступила через мягкую шелковую лужу.
- Позволишь мне искупаться? – журчаще мурлыкнула Доминик, а потом сделала шаг вперед, плавно погружаясь в воду. Сквозь белую кожу на спине выделялись позвонки. Прекрасная, соблазнительная и мертвая. Идеальное сочетание.
Гермиона вдруг почувствовала, что ей стало немножко легче.
- Добавить пены? – светски учтиво спросила она.
- Не-а, - лениво отозвалась гостья, - не надо. Ты продолжай, продолжай ломать себе голову, я не буду тебе мешать.
Гермиона вдруг зарыдала. Горько, почти беззвучно, она закрыла лицо руками и устало привалилась спиной к стеклу. Билась золотой рыбкой угасающая боль от потерянной надежды и это было слишком больно и слишком трудно для такой изломанной девочки, как она.
- Эй, - послышался негромкий плеск воды, - эй, не плачь. Ты красивая, даже когда плачешь, знаешь?
Доминик выступила из воды – тоже мокрая, она вдруг протянула руки и неожиданно ласково притянула Гермиону к себе. Кожа у нее была теплая и мягкая. Как парное молоко, вылитое из глиняного кувшина, белая и бархатная.
- Давай танцевать? Ты хорошо танцуешь мазурку? Я её просто обожаю!
Доминик щелкнула пальцами, а потом с легкостью подняла Гермиону на ноги. Патефон вдруг действительно заиграл мазурку – Гермиона обняла Доминик тоже, они прильнули друг к другу, соприкасаясь обнаженной влажной кожей, переплели руки и ноги.
Мазурка счастливо засмеялась, вдумчивая, серьезная; она, словно молоденькая девчонка, лукаво зацыкала. А потом принялась выплясывать что-то совершенно непотребное.
Гермиона танцевала тоже – в тусклом сиреневом полумраке они кружились, как неторопливые умиротворенные бабочки, прильнув друг к другу в поисках мифического тепла, две женщины Антонина Долохова – давно мертвая кузина и нынешняя его любовница; невозмутимо похожие, почти идентично-одинаковые, созданные словно под копирку. Словно высеченные чье-то злой рукой отражения самих себя. Исхудалые и усталые, они танцевали гимн своей красоте и молодости; они танцевали добрую романтичную сказку, которой не было ни у одной из них; они танцевали самую сильную боль, которую когда-либо чувствовали – они танцевали позабытую беззвучную любовь, отпетую десятками священников и сожженную на костре; они танцевали свои истории, искуроченные, поковерканные, избитые и измученные.
Мазуркой они танцевали свою боль.
- Я не враг тебе, Гермиона.
Доминик отстранилась от нее – отпетая болью и изувеченная любовью, она была донельзя красивой и очень похожей на фею из сказок. Она была красивой до рези в глазах. И грудь с острыми розовым соски; и плоский живот; и торчащие ребра; и гладкая мягкая кожа.
- В нас много различий, Гермиона. Ты живая и под твоим сердцем ребенок, а я…
- А под твоим сердцем пустота.
- Пустота и боль.
- Что мне делать, Доминик?
- Ты ведь уже сделала выбор.
Доминик вдруг снова подалась вперед и поцеловала её – беглый солёный поцелуй скользнул по мокрой щеке, а потом она отстранилась.
- Знаешь, Гермиона, мы осознаем, что любим только тогда, когда теряем. Понимаешь?
- Понимаю.
Доминик игриво приложила пальцы к губам и улыбнулась лукаво и ласково, смотрела она мягко и нежно, как мать смотрела бы на непослушного, но любимого ребенка.
- Антонин ошибся, - протянула она нараспев, - в твоих глазах не шоколад, а коньяк.
Гермиона почувствовала, как шип вонзился ещё глубже. На секунду ей показалось, что на языке горчит горячий баварский шоколад. Она была прекрасной, соблазнительной и живой. Только легче от этого не было.
***
Ревность жалила её тысячами ос одновременно, а Долохов, словно вода, утекал сквозь пальцы. Вырывался голубем из рук, выползал змеей, исчезал призрачным фантомом.
Принадлежал не ей.
Гермиона лежала на кровати рядом с Долоховым. Они молчали, и каждый думал о чем-то своем. Белое легкое одеяло пухом сбилось в ногах. Гермиона приподнялась на локте, длинные душистые волосы мягко скользнули по белой груди, пряча шею и плечи под шелковыми золотистыми нитками.
— Ты ее любил? Ты любил Доминик? - она наклонилась над ним низко-низко, полуобнаженная, прикрывающая себя белой полупрозрачной тканью, эфемерно-прекрасная, словно призрак прошлого в свете уходящего солнца; кровавая багровая фея прошедшей войны; изувеченная напрасной влюбленностью девочка с глазами цвета баварского шоколада.
И не было на свете никого прекраснее, чем она в этот момент. И Долохов знал это - её собственный палач из святой инквизиции, в чьем огне она не боялась гореть добровольно.
Долохов повернулся к Гермионе лицом. Он тоже был обнажен, и она могла видеть перехлёстья шрамов на его груди. Топкие зеленые глаза, умиротворенные и сытые, как же они напоминали глаза Доминик. Усталый мальчик с ледяным сердцем. Гермиона подняла руку и мягко прикоснулась к его щеке.
Она была холодная.
Кожа под её пальцами была обжигающе-холодная.
— Нет.
Гермиона расслабленно закрыла глаза и позволила себя поцеловать. Поцелуй был нежно-глубоким, мягко-неторопливым, нагло влезающим в такт пляшущей мазурке. Гермиона прикрыла глаза, вплетая дрожащие пальцы ему в волосы. Он был таким холодным.
Она знала, что он солгал. На языке горчил коньяк.
… и спустя столько совместных ночей, она всего лишь хотела узнать ответ на один-единственный вопрос: «скажи, Антонин, что заморозило тебе сердце?». Забывая, что совершенно точно знает ответ.
Гермионы вычерчивала какие-то непонятные символы на коже его груди одними подушечками пальцев, разрисовывала рунами по памяти и выписывала тонкие стебли осенне-усталых цветов.
И думала. Думала и решала под предводительством мазурки.
Для чего действительно нужна смелость, так это для искренности. Гермиона всегда была смелой, а потому не боялась искренности. Не боялась плакать, не боялась смеяться, не боялась обнимать его — она не боялась жить. Даже сейчас. Даже с войной в мыслях и ребенком под сердцем.