Как там?..
Умная девушка целует, но не любит; слушает, но не верит и уходит до того, как её оставили.
Несмотря на то, что последние несколько месяцев мозги у Гермионы явно были набекрень, она откуда-то взяла силы принять решение.
Поздно ночью, убедившись, что Долохов заснул, Гермиона тихо поднялась с разворошенной постели и накинула на себя теплый черный халат. Мягкая ткань нежно укрыла разгоряченное женское тело, спрятала остатки прошедших поцелуев и залепила ноющее недовольство золотистым пояском. Доминик была права. Она давно сделала свой выбор.
Гермиона одевалась тихо, в темноте. Кое-как натягивала кружево белья и заправляла круглые пуговки. Она не взяла ничего из своих вещей, все осталось чистым и девственно-нетронутым, словно Гермиона и не собиралась уходить.
Словно собиралась остаться.
Перед тем, как уйти, она склонилась над Долоховым и нежно поцеловала его в лоб.
Он был очень холодным. Как покойник. У её поцелуя был вкус горячего баварского шоколада и крепкого старинного коньяка долгой выдержки. И пахло от неё осенью и тысячами хриплых сонных историй, выскальзывающих из патефона позвякиванием тихих шепотков смеющихся лесным нимф в ореолах болотных огней.
Дверь закрылась до безобразия тихо, почти бесшумно. По стенам старого дома ползли черные растяжки теней в тусклом свете полумертвых мигающих ламп.
- Возвращайся, Галочка. Тебе ли пламени бояться?
- Когда-нибудь.
Отчаянно-злое нет проглотила на выдохе.
Гермиона рыдала так тихо, почти беззвучно, только по лицу солеными дорожками сбегали слезы. Вся боль вышла давным-давно и в ней не осталось ничего, кроме усталой ревнивой обиды.
Она трансгрессировала раз за разом, с каждым мгновением все больше отдаляясь от места, которое в последнее время практически стало ей домом — она бежала от самой себя.
Уже потом, устав от мерзкой промозглой погоды, она стояла где-то в лесу, приведенная на небольшую зеленую полянку уверенностью Доминик, текущей в её жилах.
Узкая женская ладонь в тёплой чёрной перчатке мягко опустилась на её плечо и несильно сжала. Словно мама нежно погладила.
Гермиона вскинула голову, оборачиваясь назад. Позади неё стояла невысокая темноволосая ведьма в длинном темно-зеленом платье. Она мягко прошелестела вперед, и Гермиона удивлённо вгляделась в добрые мшистые глаза.Как добрый вестник из лесного царства, старость не могла испортить её сияющей неброской красоты. Малахиты сверкали в мочках ушей, на худых запястьях, на расшитой ткани перчаток и росчерками броско-зеленых полос на подоле. Малахитница.
— Здравствуй, деточка, — с лёгким акцентном произнесла она, — меня зовут Остапенкова Лариса Витальевна. А ты?
— Гермиона, — стыло выдохнула девушка, — Гермиона Джейн Грейнджер, мэм.
Женщина с любопытством приподняла брови. Лицо её сделалось ещё прекраснее.
— Так вот ты какая, Гермиона, — лукаво произнесла она, — я ждала тебя. Ты очень красивая, знаешь? Вставай, не стоит такой юной девочке сидеть на холодном. Пойдем в дом. Ночью на улицах опасно, убийцы, привидения, бродячие собаки и можно простудиться.
Гермиона шагнула в ночь за незнакомой женщиной, прислушиваясь к переливам задумчивой мазурки и смеху Доминик за своей спиной.
Она сделала правильный выбор.
Это был последний день осени. Это был самый грандиозный провал в её жизни. Сердце её билось устало-обреченно, увядая головками склоненных лилий и пожухлой полыни. Мазурка танцевала на балу собственного лицемерия.
========== куявский полонез ==========
мелодия любви зовёт и манит,
сиянием спускается с небес,
и обаянием своим дурманит,
сердца соединяет полонез.
***
Когда живешь среди солнца, снега, вечно зеленых деревьев, когда жизнь твоя подчинена распорядку, который устанавливает сама природа, — тогда и возникают в душе ощущения смысла и покоя.
Гермиона лежала на мягкой перине, с раскрытой книгой (как символично – страница триста девяносто четыре) и безмятежно грызла яблоко. Оно было кислым, зеленым и маленьким, но ей нравилось.
Ей вообще нравилось все, что происходило с ней.
Гермиона казалась самой себе бесконечно беременной и подчиняющейся немым прихотям еще совсем маленького ребенка. Она словно забывала свое имя, думая только о том, что безнадежно хочет, чтобы это был мальчик.
Или девочка?..
Гермионе нравилось так жить – в заботах о себе и будущем ребенке она забыла топкость зеленых глаз и холодную кожу под пальцами, словно стирала из себя Долохова обливиэйтом, каждой ночью просыпаясь в холодном поту.
Она словно застывала во времени, выборочно отсекая все то, что могло принести ей боль. Стирая из себя горечь и обиду маггловским ластиком.
Словно пыталась уничтожить навеянное иллюзионное счастье, пульсирующее бешено-ярко в собственном сердце, отравляющее пагубной усталой надеждой о возможном светлом будущем и воспетых розовых мечтах. Как будто боли ей в последнее время было мало.
Без музыки было труднее, чем ей казалось до этого. Словно из неё вырвали нечто важное и безусловно нужное, согревающее лучше любого коньяка и охраняющее безумную измученность. Отобрали что-то настолько родное и привычное, без чего не получалось встать нормально на ноги или просто-напросто растянуть лиловые губы в смущенной робкой полуулыбке запуганного очередной болью ребенка.
У Ларисы не было патефона, да и пластинок тоже, но Гермиона в первый же визит в магазин прикупила первый попавшийся. Он был старым и сменил нескольких хозяев, а теперь оказался в её руках. Патефон ей понравился. Он был сонным, хрипловатым, засыпал частенько и иногда ворчал в полузадушенной агонии будущей поломки; сбрасывал колкую больную иголку и отказывался играть что-то другое, что его не устраивало, но он ей нравился.
Сейчас Гермиона танцевала полонез.
Полонез – чинно-учтивый, игриво-будоражащий, он улыбался улыбкой чеширского кота и взмахом руки сносил тщательно выстроенные стены равнодушия; он змеей обвивался на ребрах и звал вперед, в пляс; приказывал танцевать всю ночь напролет, двигаясь в сумасшедшей обжигающей лихорадке чувственного удовольствия; умолял не останавливаться, не сбавлять ритма; хотел жить в вечном движении, рвался отчаянно вперед, вверх; вырываясь из рук войны, выдираясь из сдерживающих оков, вдребезги разбивая зеркала и танцуя на горячих углях.
Гермиона сама танцевала полонез с каким-то нелепым плюшевым медведем. Босая, растрепанная, она кружилась по дому в каком-то больном полубезумии, изгибаясь, подставляясь, подчиняясь своим сиюминутным желаниям чистого незамутненного счастья, пульсирующего ударами разбитого сердца с застрявшим глубоко шипом.
Она танцевала саму себя, запутавшуюся в шелковых тугих нитках настигнувшей неожиданно войны, усталую рыдающую девочку с разбитым сердцем и безмолвным равнодушием ко всему вокруг. Её линия жизни изгибом узкого хлыста подчинялась какому-то мрачному року происходящего безобразия в отчаянных попытках торжествующей усталости. Словно испытания её стойкости не имели конца и каждый раз кто-то хотел проверить её хребет на прочность, пытаясь перешибить титановый стержень новыми трудностями. На этот раз война пожестче вцепилась в её душевные метания, словно охотничья собака, вгрызлась побольнее в больное место и отпускать не собиралась.
Гермиона разбивала чашки с горячим шоколадом, а потом садилась на пол и долго рыдала. Потом она поднималась, включала виниловую пластинку с хитрым куявским полонезом и принималась танцевать. Маленькие цинковые ящерки забивались стайками в камины и рассыпались пеплом, обращаясь в кармин. Гермиона тоже хотела бы так рассыпаться. Они ведь возрождались, снова принимаясь делить жизнь нак яркие звонкие мгновения безоблачного счастья. А она так не умела.