Выбрать главу

Она шла по жизни танцуя.

Сегодня все началось точно так же.

Гермиона встала рано, часов семь, немного полежала в кровати, раздумывая о степени пушистости овечек, а потом поднялась к завтраку.

Она жила у Ларисы уже два месяца. Два бесконечно долгих месяца, медово-сладких, карамельно-конфетных, словно действия шамана, растянутые в воске донельзя, исписанные литрами пролитых слез и изрисованные килограммами разбитых чашек. Два долгих месяца, наполненных ночными кошмарами и вскрытыми застарелыми гнойниками.

Днем все было хорошо – днем Гермиона разглядывала свой новый дом и танцевала. Она жила в уютном маленьком двухэтажном домишке, светлом, мягком и приветливом – она рассматривала колдографии в альбомах, поливала цветы и рисовала цветы на белых листках.

А ночью Гермиона захлебывалась плачем и выдиралась из объятий войны, не скрывающей злорадной улыбки. Война вцеплялась в неё острыми бронзовыми когтями, словно собака, нашедшая сбежавшую от правосудия кошку, выискивала место побольнее и отчаянно желала разодрать Гермиону окончально, до окровавленных фарфоровых цветов. война рыбьей костью становилась в горле и не давала нормально дышать, продолжая напоминать о своём существовании с болезненной яростной обидой забытого детского кошмара. Боль хотела, чтобы её чувствовали. Война хотела, чтобы её помнили.

И Гермиона помнила.

Хриплыми промозглыми ночами она просыпалась от собственных криков.

кожа к коже, так близко, что горячо… глаза болотно-топкие… губы изгибаются в понимающей усмешке… длинный уродливый шрам, пересекающий бок… пепельница со скуренными до фильтра сигаретами…

Девушка лениво застегнула круглые перламутровые пуговицы рубашки Долохова, которая была единственной вещью, которую она взяла из его дома. Рубашка была белая, вкусно пахла и в ней было тепло. На ногах у Гермионы были белые вязаные носки, когда она ловко забралась на подоконник и уткнулась носом в стекло.

А за окном была зима.

За окном танцевала зима. Она была укутана в белую шубу. В волосах у неё тускло блестела золотая корона, а в пальцах зажата золотистая палочка. Лицо у неё было белым, как сахарная глазурь на пироге. Только губы были ярко-красными. Она улыбалась. Зима укрывала плотным белым одеялом весь мир, прятала за чистой мерцающей белизной золото веток и трепещущую живость травы; хоронила в себе теплоту; выдыхала клубы пара и оставляла на снегу следы босых ног. Одним взглядом останавливала журчащие ручьи и взмахом кисти замораживала бурные горные реки.

Гермионе хотелось, чтобы зима заморозила ей сердце, замуровав шип и боль где-нибудь поглубже.

Никому не стоило связываться с ее ребёнком или ее жизнью. Гермиона уже его полюбила. Всем сердцем, отодвинув в сторону надоедливо царапающий шип, она полюбила просто так и думала о том, что у ребенка будут зеленые глаза. Она знала это.

Доминик рассказала.

Доминик, бессменный надзиратель, вместо сердца - одна сплошная зияющая рана, отсутствие совести и лживая гадливость игриво-кокетливой змеи в шкуре львицы. Доминик возвращалась каждой ночью, опускалась на колени у кровати Гермионы и отвратительно-понимающе молчала. Так они и сидела, спина к спине, обе неожиданно теплые. Прекрасные и соблазнительные. Только одна из них была мертва, а вторая все ещё жива.

Как две стороны одной медали. Отражения друг друга в тысяче ярких брызжащих из-под окровавленных пальцев голубого крошева хрустальных осколков.

Доминик было чуть более двадцати, когда она умерла, но сейчас она несла в себе мудрость прожитых лет под гнётом гребанного бессмертия.

- Вот оно, - говорила Доминик обреченно-зло, облизывая губы почти что раздвоенным лиловым языком, - ты больше не можешь быть собой, моя славная девочка! Теперь, вставая утром с постели, ты прячешь свои настоящие мысли и все ещё живые эмоции подальше в свою прелестную головку. И ты держишь их строго при себе, изо всех сил стараясь не думать о нем. И у тебя получается. Получается до самого вечера, до трех пор, пока ты не ляжешь в постель снова, и настоящие воспоминания сорвутся с цепи, как озверевшая стая собак, но лишь для того, чтобы накрыть тебя отчаяньем с головой. Дать тебе небольшой совет?..

По её нашептанному совету Гермиона отправила семейке короткое письмо, в котором говорила о том, что желает отдохнуть и все такое. Рита прислала громовещатель и предложила написать про Долохова книгу; Невилл сообщил, что может набить Долохову морду; Лаванда заявила, что может испортить Долохову реабилитацию в глазах министерства.

Долохов, Долохов, Долохов. Его не было рядом, но всякая вещь напоминала о его чертовом существовании, заставляя Гермиону безостановочно рыдать.

… - пользуешься моим благодушием, душенька?..

кожа холодная, как лёд… грязнокровочка, душенька, душечка, милочка, голубушка - тысячи разных имен, прячущих под собой её настоящее имя.

Холод отрезвлял.

Поэтому Гермиона полюбила гулять вокруг дома – она утопала в снегу и бросалась снежками, иногда лепила снеговиков или просто грызла морковку, сидя где-нибудь на крыльце. Но сегодня прогулка не состоялась. Сегодня все пошло неправильно и не так. Пластинка заиграла неправильно!

Гермиона тогда стояла внизу – дрожащая, слабеющая, еле держащаяся на ногах, сжимающая палочку отчаянно-решительно, стояла и во все глаза смотрела на свой оживший ночной кошмар. Вероятно, она все же ударилась виском о тумбочку и теперь вживую рассматривала своего ожившего боггарта.

Лариса ушла ещё с утра, а Гермиона спустилась вниз только из-за того, что хотела найти другие носки, которые забыла в гостиной. Они были забавные, с пчелками, ей их связала Лариса, когда вполне успешно пыталась научить Гермиону вязать пинетки. Вышло не очень, но Гермиона планировала отточить это умение до совершенства.

Как только закончится полонез.

Долохов встретил ей в той самой гостиной, как в старые-добрые времена – он сидел в кресле, сплетя пальцы в замок и равнодушно докуривая сигарету. Пепел он нагло стряхивал прямо на пол.

Она увидела его не сразу, а вот он заметил её мгновенно. И убранные в пучок кудри, и перламутровые колени, и тонкие запястья, и свою собственную рубашку на худых плечах.

А потом Гермиона подняла взгляд.

И промолчала. Слов не было.

Он пришел к ней из нарисованной мечтами сказки, вернулся обратно из ада, ступая по битому стеклу и разрушая все на своем пути. Он молчал, ног слова - всего лишь ненужная шелуха, прикрывающая истинное положение дел. Он вынырнул из предрассветной распаляющей мглы, пахнущей по-зимнему пряным и стряхнул пепел с кончика сигареты. Он бы вошел в пламя, пытаясь отыскать призрачно-эфемерный след её присутствия в собственной голове и безошибочно наблюдая за тем, куда заведет его кривая тенистая дорога неправильно-горьких советов.

Доминик всегда любила создавать трудности других. Антонин любил их преодолевать.

Он не мог любить Гермиону тогда, когда она была рядом. Он не мог любить её, когда мог просто протянуть руку и коснуться изгиба её шеи; не мог любить её, когда мог вдохнуть запах её волос. Он не мог любить её, когда она делила с ним постель и сидела рядом долгими осенними вечерами, подперев щеку кулаком и читая какую-то очередную книжку.

Но он полюбил её тогда, когда его тщательно отстроенный и сделанный заново мир раз-рушился с её исчезновением, как карточный домик от одного прикосновения. Он полюбил её тогда, когда она ушла от него, не боясь происходящего и протягивая руки навстречу приближающейся зиме.

И он бы вошел за ней в пламя.

Теперь она никогда бы не смог смотреть на кого-то кроме неё.

Гермиона ощутимо вздрогнула. Узкие белые пальцы до боли сжали нелепые носки с пчелками, которые она все же успела ухватить, прежде чем заметить своего гостя.

— Как ты меня нашёл?

— Кровь — путеводная нить.

Она кивнула задумчиво - что ж, это было ясно, её крови у него было достаточно. А теперь он мог использовать и свою, ведь их узы причудливо сплетались между собой тугими черными нитками общей теперь судьбы. Вечно её тянет на лирику.