- Столько лет прошло. Столько лет. Всякий уже забыл бы, а ты помнишь, да? Помнишь.
А как её не помнить? Очень хотелось ответить, но язык не слушался.
Доминик была его кузиной. Его любимой кузиной. Их – ну, детей, - в то время было довольно много. Сёстры Острожские, кузина Строганова, кузина Соколинская, кузина Скворцова, кузен Гаршин…
Их было так много.
- Баю-баю-баю-бай,
спи, мой милый, засыпай,
баю-баюшки-баю,
песню я тебе спою.
- Совсем свихнулся! – домовой замахнулся маленькой ладошкой и совсем не нежно треснул бормочущего Антонина по лицу. Голова мужчины от удара мотнулась вправо. – поднимайся! – зло скомандовал Еремей. – поднимайся и иди к ней! Давай, Антошка, сходи к ней. Тебя кое-кто ждет.
Через полчаса посвежевший Долохов был бережно укутан в черный плащ с перламутровыми пуговицами, оказался умыт, трезв и бесконечно устал.
- Вылезай давай! – пыхтел гневно домовой, выталкивая своего воспитанника на улицу, подгоняя пошатывающегося мужчину матерными эпитетами на родном русском. – девочка-то эта, Галочка…
Грязнокровочка. Точно. Грязнокровочка. Забавная девочка с золотисто-каштановыми волосами. Долохов замер на пути к двери, вспомнив, что сегодня она должна была прийти, но получил удар в голень и пинок в щиколотку.
- И не возвращайся! – крикнул ему Еремей, скрещивая тощие ручонки на груди. – сходи ты к этой Ларисе уже, отпусти! Пока не сходишь к ней – домой не возвращайся.
Антонин Долохов, как в старые-добрые времена поднял лицо к небу. Тихо накрапывал дождь. Вздохнул, накинул капюшон на голову, щелкнул сапогами и крутанулся на месте.
Старый домовой Еремей со вздохом захлопнул за своим воспитанником дверь.
- Где же моя могила, милый?
К застежкам плаща мягко прикоснулась бледная женская рука в черной перчатке. Он даже разглядел тоненькую синюю вену на хрупком запястье. Долохов замер на месте, напряженно вслушиваясь в льющийся ручейком смех. Прохладные губы коснулись виска.
- Моя могила – в твоем сердце, милый.
Сапоги месили плотное грязное марево, пока Долохов пробирался по тропинке к небольшому особнячку, запрятанному защитными чарами в тени старых тополей.
Палочка легко легла в подставленную ладонь. Сказывалась память бывшего пожирателя – на взлом охранного контура хватило двух с половиной минут. Дверь он открыл обычным маггловским способом – отмычкой.
Помнится, когда-то на пятом курсе они с Томом открывали таким образом шкафы в кабинете Дамблдора, а когда их застукали, то трансфигурировали из отмычек бубен и гитару, а на все вопросы говорили, что начинающие музыканты и у них генеральная репетиция. Почему в кабинете трансфигурации? Акустика тут превосходная!
По губам скользнула горькая усмешка.
Дверь открылась за тридцать семь секунд.
У Доминик в школе было много друзей, но большая их часть давно полегла в борьбе с Гриндевальдом. Собственно, как и сама Доминик. Как и его семья. Как все – кроме него.
Долохов понятия не имел, откуда у Еремея оказались координаты Ларисы. Он и сам не знал, куда и зачем шел, потому что такое не лечится – подумаешь, смерть любимой кузины никак не дает недобитку-пожирателю покоя. Как сказала грязнокровочка? Каждый заслуживает прощение и покой?.. и он тоже.
Сейчас бы сидеть в кресле у камина да вгонять в краску какую-нибудь ведьмочку. Хотя нет, не какую-нибудь – Долохов бы много отдал за смущение одной определенной грязнокровочки.
Только не хотел признаваться себе, чем его так привлекли длинные золотисто-каштановые кудри и глаза – как два маленьких шоколадных моря. Так сильно привлекли, что он не удержался тогда, в отделе тайн, оттаскал девчонку за волосы, с мрачным удовлетворением видя в ней кое-кого другого.
- А вот ты сбежала, Ник.
Кузина хранила гордое молчание и больше не пыталась поддразнить. Тридцать лет молчала. И сейчас молчать будет. Упрямая дура.
- Разве от тебя сбежишь, паршивец? Ты кого угодно в могилу сведешь.
Ларисе нельзя было дать больше сорока. Длинные каштановые волосы она убрала тонкой сеточкой на затылок, когда-то сверкающие мшистые глаза теперь блестели усталым печальным мерцанием, а сама она была в длинном наглухо закрытом чёрном платье. И без мантии. Русские маги вообще были менее консервативны, чем все остальные маги.
- Даже не обнимешь старушку Ларри?
Женщина раздраженно цокнула языком, сделала два быстрых шага вперед и обняла замершего Антонина за шею тонкими руками. Долохов неловко обнял её в ответ – Лариса едва доставала ему до груди, забавно утыкаясь лицом куда-то пониже шеи. Грязнокровочка и того была меньше. Она вообще была очень маленькая. И запястья у неё ещё только – сожмешь в пальцем и случайно сломаешь тоненькую косточку…
- Я ждала тебя намного раньше, маленький паршивец.
Антонин благоразумно решил не упоминать, что маленький тут явно не он. И вообще – Лариса не так уж и сильно его старше. Седых волос намного больше, и уж он точно знал, что они у нее совершенно не от старости.
- Я не мог прийти, Лариса Витальевна.
Женщина вскинула на него удивительно зеленые глаза. Губы её дрогнули в понимающей усмешке.
- Не пускала она тебя, да, Антошка? – горько произнесла она, глядя на него очень грустными глазами. Так смотрят на покойников и пнутых щенят. Таким взглядом смотрят на тех, кого надо пожалеть. Давно на него так не смотрели. Пожалуй, такого количества жалости он не наблюдал с той самой битвы в отделе тайн. Жалость для него вообще была довольно оскорбительна – будучи чуть моложе и импульсивнее, он за такие взгляды сворачивал шеи безо всякой магии. Жалость оскорбительна для таких, как он.
Ларису бы он не тронул – нет, ничего лиричного, вроде «она подруга моей мертвой кузины и я должен её уважать». Раньше, может, и убил бы – как-нибудь бескровно, одним ударом и желательно в спину, чтобы не видеть упрека в зеленых глазах. Раньше. Тогда – тридцать лет назад. В самый расцвет могущества Темного Лорда, во времена, когда у таких как он, весь мир ходил в должниках. Тогда бы убил – за жалость, и за детские воспоминания, чтобы просто не помнить.
А сейчас помнить хотелось. К кому ещё он пойдет, чтобы уткнуться лицом в мягкий черный подол и рыдать больными пьяными слезами, на память перечисляя всех, чьи глаза видел перед смертью.
Тогда бы – убил. А сейчас Доминик не отпускает – двадцать лет назад кузина затихла, трусливо спряталась подальше, оставив его одного захлебываться в самом себе. А сейчас почуяла его слабость и тут же вцепилась острыми ноготками в загнивающие раны, ловко и цепко, как кошка. Вцепилась и не отпускает.
«Меня вот тоже не отпускает» - удивительные зеленые глаза сказали намного больше, чем простое не отпускает. Печали в них – печали женщины, пережившей не одну войну - хватило бы на весь мир с лихвой, да ещё бы и осталось.
Такими же печальными глазами на него смотрела грязнокровочка. Такими же глазами смотрела Доминик с колдографии. Такими же глазами смотрела на него Вальбурга с портрета. Такими глазами смотрела на него целительница Джемма.
Впервые за много-много лет в груди у него словно кольнуло невидимой ледяной иголкой, насквозь прошившей сердце. Это была жалость, которую в обычном состоянии Антонин ненавидел самой лютой ненавистью, но как бы Еремей не старался, весь алкоголь из него так и не выветрился, поэтому жалость все же подняла свою ущербную голову и залилась горючими слезами.
- Крокодильими слезами! – укоризненно поправил Еремей-из-головы (судя по всему он теперь заменял Долохову совесть, сострадание, жалость и прочие не менее бесполезные чувства). – и ничего она не ущербная!
- Что же я тебя на пороге держу, - вдруг спохватилась Лариса, мягко отстраняясь, - пойдем, выпьешь со мной.
Потом оглядела его проницательным всепонимающим взглядом, каким смотрят только матери на непутевых сыновей, и от которого сделалось очень неловко, и мягко заметила: