— Тихо не уйдём, Гриша. Собаки. — Корнев смотрел на село, где уже хлопали двери, лаяли псы, кричали по-немецки: облава шла дворами. — Он село до нитки прочешет, до подпола дойдёт, и Нину с ранеными, и хозяйку с детьми — найдёт. А так — рванём у него под носом, побежим в лес на восток, он за нами кинется всей сворой. От села отвернёт. Бабу с детьми и наших — спасём. Себя — авось унесём. Размен честный.
Гордеев усмехнулся в ельнике:
— За чужую бабу с детьми головой. По-христиански, доктор.
— По-человечески, — сказал Корнев. — Приготовились. Идут.
Облава, не найдя ничего на дальнем краю, стягивалась к машинам. Головной бронетранспортёр заурчал, тронулся к повороту — туда, где в канаве, вжавшись в мёрзлую грязь, лежал Гордеев с гранатой. За бронёй, расслабленно, шла пехота — десяток солдат, уверенных, что добыча если и есть, то прячется по подполам, а не сидит в кустах с трофейным автоматом.
Корнев поймал в прицел MP-40 серую цепочку и выждал ещё секунду — пока бронетранспортёр поравняется с Гордеевым.
— Давай, — выдохнул он.
Гордеев бросил из канавы под передний мост. Грохнуло — машину подкинуло, развернуло поперёк дороги, заволокло дымом. И в ту же секунду Корнев ударил из автомата вдоль цепи, длинными, кося, и Сашка вскочил, метнул бутылку — она разбилась о корму, и пламя плеснуло по жалюзи моторного отсека, и бронетранспортёр занялся. Гриша бил из винтовки по выскакивающим. Десять секунд — улица превратилась в крик, дым, пламя и беспорядочную пальбу немцев, бьющих наугад в ельник, в темноту, во все стороны.
— Уходим! Поодиночке! — рявкнул Корнев и сам, дав последнюю длинную очередь, нырнул в лес.
И уже на бегу, оглянувшись через плечо сквозь дым, он увидел его.
Майнхард стоял у второй машины, не пригибаясь, не прячась, — выпрямившись во весь рост посреди этого хаоса, и смотрел в их сторону. Очки его блеснули отсветом горящего бронетранспортёра. Он не стрелял, не кричал. Он смотрел — спокойно, внимательно, склонив голову набок, как человек, разглядывающий неожиданно умного противника. Он не ждал засады. Не ждал, что загнанная, обескровленная, обременённая ранеными добыча обернётся и укусит так точно. И теперь он смотрел в лес, куда уходил Корнев, и Корнев, даже за дымом, за расстоянием, почувствовал этот взгляд — холодный, цепкий, запоминающий.
Они встретились глазами на одно мгновение. Через дым, через огонь, через пропасть в восемьдесят лет и в одну войну. Охотник и тот, кто оказался не дичью.
Потом Корнев нырнул в чащу, и лес сомкнулся за ним.
Майнхард пустил собак. Конечно, пустил. Но Гордеев знал лес, а Корнев знал, как водят облавы, и четверо рассыпались, путая след, уходя ручьями, кругами, и к ночи свора потеряла их в стылых вяземских чащах. Майнхард не привык упускать. Корнев это понял по тому, как долго, упрямо, методично гнали их собаки, — куда дольше, чем гонят обычную добычу. Этот не бросит. Этот теперь будет помнить.
Что ж. Корнев тоже запомнил очки, блеснувшие в огне.
У разбитой мельницы они собрались к утру — все четверо, измотанные, но живые. А к полудню, дворами, лощиной, как уговорились, пришла Нина — и привела связиста на самодельном костыле и Кочергина. Уговор сработал. Облава отвернула от села за теми, кто рванул в лес; вдову с детьми не тронули; подпол не нашли.
Семеро снова были вместе.
— Ну, доктор, — сказал Гордеев, оглядывая своих. — Укусили волка. Теперь он злой. Уходить надо быстро и далеко. К фронту.
— К фронту, — кивнул Корнев. И посмотрел на восток, где над лесом, далеко, стояло низкое зарево и погромыхивало. — Слышишь? Громыхает ровнее. Это уже не тыл. Это фронт близко. Дойдём, Степан Игнатьич. Немного осталось.
Он не знал тогда, что «немного» обойдётся им ещё в одного.
Зима пришла по-настоящему.
За одну ночь ударил мороз — сухой, злой, под двадцать, и мокрая после болот и ручьёв одежда задубела колом, и каждый шаг по схваченной морозом земле отдавался в костях. Снега ещё не было, но иней лёг на всё, и лес стоял седой, мёртвый, звонкий. Костёр теперь был нужен как воздух — и костёр был нельзя, потому что дым в морозном неподвижном воздухе виден за версту, а где-то сзади всё ещё шёл Майнхард.
Голод и холод вместе делали то, чего по отдельности не сделали бы. Люди слабели на глазах. Корнев гнал их вперёд, не давая садиться, не давая засыпать, растирал, заставлял двигаться, отдавал свою долю еды раненым и слабым, и сам держался на одном упрямстве. Связист на костыле, с культёй, держался поразительно — злой до жизни, он переставлял костыль и шёл, и не жаловался. Кочергин тоже тянул.
А сломался молоденький Сашка.
Корнев недоглядел — и потом корил себя, хотя углядеть было нельзя. Парнишка, самый младший, в облаве бежал дальше всех, выложился, промёрз — и за ночь у него поднялся жар. Простуда, перешедшая в воспаление лёгких; в тепле, на антибиотиках его времени Корнев поднял бы его за неделю не глядя. Здесь, на морозе, без лекарств, без крыши, — он мог только греть его собой, поить тёплой водой да слушать, как с каждым часом дыхание мальчишки становится чаще и поверхностней.