Туда, к этому выступу, и стягивали теперь их дивизию — на пополнение, на новый рубеж, в эту петлю, из которой год не будет выхода.
— Чего ты на карту так смотришь, доктор? — Лагода подошёл сзади, тоже глянул на выступ. — Будто покойника увидел.
— Тяжело тут будет, — сказал Корнев тихо. — Очень. Долго. Этот выступ нам дорого станет. Очень дорого.
— Опять знаешь? — Лагода усмехнулся, но невесело — он давно перестал ловить Корнева, просто слушал. — Ну а как иначе. Немец укрепился, выбивать — кровью. — Он помолчал. — Но выбьем же? В конце концов?
— Выбьем, — сказал Корнев. — Не скоро. И страшной ценой. Но выбьем.
Он не стал говорить, что Ржев освободят только в марте сорок третьего, через год с лишним этого стояния. Что цена будет — за гранью. Зачем. Пусть идут вперёд с надеждой. Надежда — это то немногое, что Корнев мог им дать заранее, бесплатно, не выдавая себя.
Он навестил Гордеева перед отправкой того в тыловой госпиталь. Старшина лежал бледный, слабый, но живой, и встретил Корнева знакомой усмешкой:
— Что, доктор, опять меня заштопал. Привычка у тебя.
— Привычка, — согласился Корнев. — Поправляйся, Степан Игнатьич. В тылу. Долго. И не рвись раньше времени — лёгкое срастаться будет месяца три, не меньше.
— А ты тут… без меня… — Гордеев нахмурился. — Куда дивизию-то?
— На выступ. Под Ржев.
Гордеев посмотрел на него — он один знал, что значит это «тяжело тут будет» в устах человека, который видел войну до конца.
— Худо там будет, да? — спросил тихо. — Раз ты так смотришь.
— Худо, — не стал врать Корнев единственному, кому не врал. — Самый страшный год впереди, Степан Игнатьич. Сорок второй. Хуже сорок первого. Я тебя потому и в тыл подольше держу — отлежись, наберись сил. Они тебе ой как понадобятся. И мне — чтоб ты живой был, когда вернёшься.
— Вернусь, — сказал Гордеев. — Уговор же. До Берлина. — Он стиснул здоровой рукой запястье Корнева. — Ты только сам там, на выступе этом, живой останься, всезнающий. Без тебя кто их в живых держать будет? Береги себя, доктор. Слышишь? В кои-то веки — себя побереги.
— Постараюсь, — сказал Корнев.
Гордеева увезли на восток, в тыл, отлёживаться. А дивизию — на запад, под Ржев, в петлю выступа, в сорок второй год.
И Корнев пошёл с ней. Со своими. В самое страшное, что он знал об этой войне.
Ржевский выступ встретил их тишиной, которая была страшнее боя.
Дивизия заняла рубеж в полосе выступа — заснеженные поля, перелески, разбитые деревни, за которыми, в полутора-двух верстах, сидел в глубокой, обжитой, опутанной проволокой обороне немец. Тишина стояла обманчивая, выжидательная: изредка ударит мина, прострочит пулемёт по нейтралке, пройдёт «рама» — немецкий разведчик — высоко в белом небе, высматривая. И снова тишина. Тишина перед мясорубкой.
Корнев разворачивал медсанбат в полуразрушенном селе в нескольких верстах за передовой и впервые за всё время делал это с тяжёлым сердцем, зная наперёд, что сюда хлынет. Он готовил не к бою — к бойне. Расширял избы под палаты, заготавливал перевязочное, кипятил, учил новых санитаров — присланных взамен выбывших — своей сортировке, своим передовым пунктам, всему. Брагина не было; теперь Корнев был старшим хирургом, и медсанбат держался на нём.
Гриша возмужал за эти месяцы. Из мальчишки, которого Корнев вытащил из первой воронки, он стал бойцом — нескладным ещё, но настоящим; его, окрепшего, забрали наконец из медсанбата в стрелковую роту, и он гордился этим до смешного, и приходил к Корневу при случае, как сын к отцу, похвастаться: винтовку дали новую, в наряд назначили, отделённый похвалил.
— Батя, — сказал он как-то, сидя у медсанбатовской печки. — А правда говорят, тут долго стоять будем? Под этим Ржевом?
— Долго, Гриша, — сказал Корнев. — Тяжело тут будет. Ты… — Он хотел сказать «берегись», но что значит «берегись» для бойца стрелковой роты на Ржевском выступе? — Ты голову не теряй. Слушай командиров, слушай старых солдат. И слушай себя — чутьё в бою больше уставов спасает. И знай: что бы ни случилось — я тут, в медсанбате. Притащат тебя — я тебя вытащу. Слышишь? Из чего угодно вытащу. Только ты до медсанбата доберись. Живым.
— Да чего меня тащить, — отмахнулся Гриша, краснея. — Я везучий. Ты ж сам говорил — везучий я. С того света вернулся.
— Везучий, — согласился Корнев и потрепал его по голове, как трепал в декабре. — Самый везучий из всех, кого знаю.
Нина была рядом — её, после всего, прикомандировали к медсанбату прочно, и Корнев был этому тихо рад, потому что в стрелковой роте санинструктор на этом выступе жил, он знал, недолго. Здесь, при медсанбате, хоть какой-то заслон между ней и смертью. Хоть какой-то.