Корнев усмехнулся. Маленькая победа — фанерное поле, впустую сброшенные бомбы. Но за этой фанерой были настоящие колонны, склады, люди, которые немец НЕ накрыл, потому что смотрел не туда. Капля. Как всегда — капля. Но в этой капле опять были чьи-то жизни.
И где-то там, за линией, майор Майнхард, склонившись над донесениями своего лучшего агента, ещё не знал, что его водит за нос тот самый русский военврач, которому он смотрел в очки сквозь дым горящего бронетранспортёра. Что их странная дуэль продолжается — теперь невидимо, через эфир, через ложь, через фанерные танки.
— Он догадается рано или поздно, — сказал Корнев. — Майнхард не дурак. Почует фальшь, оборвёт связь. Но к тому времени мы своё возьмём.
— Возьмём, — кивнул Лагода. — А когда он почует и оборвёт — будет знать, что его переиграли. И будет знать, кто. — Он посмотрел на Корнева. — Ты ему, доктор, второй раз нос утёр. Он тебя теперь до самой могилы не забудет. Чьей-нибудь из вас двоих.
— Знаю, — сказал Корнев. И знал, что эта могила — не в сорок втором. Их с Майнхардом узел война будет вязать ещё долго. Через всю войну. До самого конца.
Но это было — потом. А пока шёл сорок второй, и под Ржевом стояла дивизия, и за невидимой войной в эфире шла другая, видимая, кровавая, — и вот она вдруг рванула страшной вестью с соседнего участка.
Весть пришла в конце марта и легла на сердце Корневу свинцом, потому что он знал её наперёд.
Соседняя армия — та, что зимой дальше всех прорвалась на запад, к самой Вязьме, — попала в окружение. Немец, опомнившись, отрезал её у основания прорыва, захлопнул, и теперь целая армия билась в кольце, в лесах под Вязьмой, без снабжения, без боеприпасов, без хлеба, проедая последних лошадей, — повторялся октябрь сорок первого, только теперь в кольце были не отступающие, а те, кто рвался вперёд и зарвался.
Корнев знал про эту армию. Знал из книг, из своей прежней жизни. Знал, чем кончится: что её не деблокируют, что она погибнет в этих лесах, что командующий, не бросив своих, останется с ними до конца и, не желая плена, застрелится в апреле. Знал имя командующего. Знал апрель. Знал всё — и не мог ничего изменить, потому что одна дивизия не пробьёт кольцо, которое не пробили армии.
Их дивизию бросили на деблокаду — навстречу окружённым, пробивать коридор.
И снова Корнев оказался в своём передовом блиндаже, и снова через него потёк кровавый поток — потому что деблокаду гнали в лоб, на немецкую оборону, выросшую вокруг кольца, и дивизия билась об эту оборону, как зимой об высоту двести, и ложилась, не пробивая.
А с той стороны, из кольца, прорывались навстречу — те, кто ещё мог. Выходили лесами, болотами, малыми группами, как сам Корнев выходил полгода назад, — оборванные, обмороженные, истощённые до костей, с глазами, в которых стояло то, что Корнев видел уже не раз. И их, выходящих, было мало. Слишком мало для целой армии.
Однажды к его блиндажу вышла такая группа — человек десять, последние из какого-то полка, и вёл их майор, едва держащийся на ногах, с почерневшим от голода лицом. Корнев принял их, накормил, перевязал, отогрел. И майор, отогревшись, цепляясь за его рукав, говорил, говорил, будто боялся не успеть рассказать:
— Там… там армия гибнет, доктор. Командующий с нами до последнего… не бросил, не улетел, хотя самолёт присылали за ним — отказался, остался со своими. Сказал: я солдат, с солдатами останусь. А мы… мы патроны последние… траву едим, кору… Пробейтесь к нам, доктор! Слышите⁈ Пробейтесь, там же тысячи ещё, живых!
Корнев держал его за руки и не знал, что сказать. Сказать «пробьёмся»? Он знал, что нет. Сказать правду — что армия обречена, что командующий застрелится в апреле, что тысячи, о которых молит этот майор, почти все останутся в этих лесах навсегда? Нельзя. Невозможно.
— Делаем всё, что можем, — сказал он тихо. — Бьёмся навстречу. Каждый день.
И это было правдой — и было ничтожно мало против того, что он знал.
Деблокада не удалась. Коридор пробить не смогли — ни их дивизия, ни вся армия, что билась рядом. Кольцо не разжали. И Корнев, принимая немногих выходящих из него, спасая этих немногих, вытаскивая их с того света по одному, нёс в себе страшное знание о тысячах, которых не спасёт никто, и о командующем, который через несколько недель, в апреле, в этих самых лесах, не пожелав плена, поднесёт к виску пистолет.
Он не мог изменить большое. Он давно это знал и принял. Он мог только это — отогреть вышедшего, накормить, перевязать, вернуть к жизни. По одному. И запомнить имена тех, кого не смог.
Список становился всё длиннее. И Корнев нёс его — всё, что мог унести из этой войны для тех, кто придёт через восемьдесят лет с лопатами.