Дивизию отвели на пополнение — в третий раз за год обескровленную об один и тот же выступ. От тех, с кем Корнев пришёл сюда весной, оставались единицы. Зато горстка его — спаянная намертво — держалась: Гордеев, дышавший одним лёгким, но живой и злой; Нина; Гриша, уже сержант, уже с двумя медалями, уже не мальчишка. Их четверых война почему-то берегла — или они так вросли друг в друга, что и смерть пока не могла растащить.
Снег валил, заметая ржевские поля, под которыми остались десятки тысяч, — те, кого не успеют похоронить до весны, кого поднимут потом, по теплу, безымянными. Корнев смотрел на этот снег и думал коротко: вот они и легли, те, кого через восемьдесят лет будут искать. Вот это поле «Застава» и будет копать. Может, уже копала. Может, прямо сейчас, за восемьдесят лет вперёд, Лёха с Сашкой стоят на коленях в этой самой земле и поднимают того, кто лёг тут вчера.
Лагода зашёл вечером — с новостями, как всегда.
— Под Сталинградом — намертво заперли, — сказал он, грея руки у печки. — Армию ихнюю в кольце держим, не выпускаем. Деблокировать пытались — отбили. Сидят в котле, доходят. — Он усмехнулся жёстко. — Помнишь, доктор, ты под Вязьмой в котле сидел? Теперь — они. Как ты и говорил: «теперь мы его». — Он помолчал. — А чем кончится-то? Ты ж знаешь.
— Сдадутся, — сказал Корнев. — В начале февраля. Вся армия, с фельдмаршалом во главе. Впервые за войну немецкий фельдмаршал — в плен. Девяносто с лишним тысяч пленных.
Лагода тихо присвистнул.
— Фельдмаршал в плен… — Он покачал головой. — Ну, доктор. Дожить бы до февраля — поглядеть. — Он поднялся уходить и у двери, помрачнев, добавил: — Да, вот ещё. Твой знакомый объявился. Майнхард. В нашем зимнем тылу опять его почерк — диверсия на станции, склад спалили. Не угомонился, гад. Ходит где-то рядом, по той стороне, всё чего-то вынюхивает. — Лагода глянул на Корнева. — Тебя ищет, сдаётся мне. Так что не расслабляйся и в новом году, доктор. Этот волк от тебя не отстанет.
— Знаю, — сказал Корнев. — Не отстанет. До конца не отстанет. — Он смотрел в огонь печурки. — Ну и пусть ходит. У нас с ним свой счёт, у меня к нему терпение длинное. До сорок пятого.
Лагода ушёл в метель. А Корнев остался у печки — со своими, в тёплой избе, под вой ржевской вьюги, заметающей поля, полные безымянных. Год сорок второй — самый страшный, как он и говорил Гордееву год назад, — догорал. Уходил, оставляя за собой Ржев, и Сталинград, и длинный, длинный список имён, который Корнев нёс в себе.
Но уходил он уже не так, как сорок первый. Сорок первый кончался отчаянием, что удержат ли. Сорок второй кончался — котлом под Сталинградом, переломом, рассветом. И впереди, Корнев знал, был сорок третий — Курск, Днепр, освобождение, дорога на запад, уже без возврата.
— Доживём до сорок третьего, — сказал он тихо, ни к кому. — А там — легче. Чуть-чуть, да легче.
Под Новый год — второй его Новый год на этой войне — Корнев получил орден.
«Красную Звезду» — за весь этот год, за передовые пункты, за сортировку, за систему, что фронтовой хирург-инспектор всё-таки протолкнул выше, и её начали внедрять не в одной дивизии — в армии, и смертность среди раненых пошла вниз везде, куда дошло «по Корневу». Орден прислали с бумагой, в которой казённым языком было сказано то, что Корнев и так знал: его метода спасла и спасёт многих.
Он держал орден на ладони — холодный, тяжёлый, эмалевый — и думал не о себе. Думал о Спиваке, который в ночь хирурга на Богородицком поле сказал «учите, чтоб осталось», и остался сам с теми, кого не унесли. О Брагине, который «этого хирурга не отдам». О Косте Журавлёве, который погиб, делая всё «по Корневу». Этот орден был не его — он был их. Тех, через кого прошла и осталась его наука.
Встречали Новый год снова в избе, всем медсанбатом, как год назад. И снова была кривая ёлка с гильзами, и спирт на донышке, и песня про землянку. Только теперь над всем этим стояло то, чего не было год назад, — твёрдая, заработанная, оплаченная страшной ценой уверенность: переломили. Немца бьют. Под Сталинградом — в котле. Дорога пошла на запад.
— За сорок третий, — поднял кружку Гордеев. — Чтоб гнали мы его, ирода, и гнали. До самого его логова. — Он подмигнул Корневу. — Доктор говорит — дойдём. А доктор, сами знаете, не врёт.
— Дойдём! — отозвалась изба, и в этом «дойдём» уже не было прошлогодней отчаянной мольбы — была сила.
Нина подсела к Корневу, чокнулась щербатой кружкой — как год назад.
— С Новым годом, Максим Андреич, — сказала тихо. И, помолчав: — Я тут подумала… год назад мы так же сидели, помните? И вы мне обещали — погоним немца. Я поверила. И — погнали. Вы ни разу не обманули. Ни разу за всю войну. — Она посмотрела на него взрослыми, серьёзными глазами. — Я с вами ничего не боюсь. Понимаете? Вообще ничего. Раз вы говорите — дойдём, значит — дойдём.