— Долгая, — согласился Гордеев, отирая пот изуродованной рукой. — Ничего. Доучится твой Майнхард — до пули. Мы тоже не лыком. — Он сплюнул. — Двоих он у нас сегодня снял. Запиши, доктор. Твои ж имена.
— Запишу, — сказал Корнев. И записал — двоих Гришиных, молодых, срезанных снайпером на подходе к раненым. В список, который нёс. В письмо, что ждало своего часа в кармане.
Дивизия пошла дальше — по выжженной земле, на запад, на Вязьму.
Лагода нагнал Корнева на марше, верхом, осадил коня — и Корнев по лицу его понял: беда.
— Доктор, к комдиву, срочно, — выдохнул особист. — Разведка донесла: немец гонит на запад колонну. Жителей. Из деревень, что ещё уцелели, — всех под метёлку, в Германию, в рабство. Тысячи. Пешком, по морозу, налегке. Кто отстаёт, падает — пристреливают на обочине. Конвой небольшой, тыловой, торопятся успеть за своими. — Он сжал поводья. — Комдив подвижный отряд снаряжает — перехватить, отбить, пока не угнали и не положили всех. Тебя просят — с отрядом. Раненых среди них, отбитых, будет много, а они еле живые.
Подвижный отряд собрали за час: рота на машинах и санях, взвод Гордеева, разведка, два станковых пулемёта. Гриша — со своими, в передовых. Корнев — с санитарной частью, при нём Нина, перевязочное, всё, что успели схватить. Рванули наперерез, лесными дорогами, обгоняя колонну, чтобы встать у неё на пути.
Догнали к сумеркам — у переправы через полузамёрзшую речку, где колонна сбилась в затор. И Корнев, выглянув из-за деревьев, увидел то, от чего стиснул зубы.
По дороге, в серых сумерках, тянулась людская река — версты на полторы. Старики, бабы, дети, подростки — оборванные, обмороженные, бредущие из последних сил под прикладами конвоиров. Те, кто падал, оставались лежать. И вдоль всей дороги, по обочинам, в снегу, чернели те, кто упал раньше и уже не встал.
— Гады, — выдохнул рядом Гордеев, и желваки заходили на скулах. — Доктор, дай команду — порвём их.
— Не пори горячку. — Корнев холодно оценивал. — Конвой по бокам и в хвосте. Ударим в лоб — они в людей начнут бить, прикроются ими, положат всех. Надо так: разведка и взвод Гриши — в обход, снять головной дозор и тех, кто у переправы, тихо. Пулемёты — на тот бугор, бить по конвою на флангах, по тем, кто от колонны, не задевая толпу. Гордеев — с фланга, отрезать хвост, где их больше всего. И главное — в первые же секунды крикнуть людям: ложись! Чтоб легли, чтоб не метались, чтоб конвою не за кем спрятаться. По сигналу. Пошли.
Сделали чисто — насколько вообще бывает чисто в таком деле. Разведка сняла дозор у переправы без шума. Пулемёты с бугра ударили по конвою на флангах, и в ту же секунду из леса заорали в десяток глоток по-русски: «Ложись! Свои! На землю, ложись!!!» — и людская река, поняв, рухнула в снег, обнажив конвоиров, и тут их и взяли — с флангов, с тыла, коротко, зло, не дав опомниться и спрятаться за спины.
Несколько минут — и всё было кончено. Конвой положили почти весь; кто кинулся бежать — тех достали в поле. Колонна — тысячи людей — лежала в снегу, не веря, боясь поднять голову, пока над ней не пошло, нарастая, от ряда к ряду: «Наши… наши пришли… вставайте, наши, отбили!..»
То, что было дальше, Корнев нёс потом долго.
Люди поднимались из снега — и кидались к бойцам, обнимали, целовали руки, шинели, оружие, плакали в голос, выли, падали на колени. Бабы совали солдатам детей: «возьми, сынок, хоть подержи, живой, спасли», старики крестили, кто-то просто стоял и трясся, не в силах поверить. Бойцы — обстрелянные, видавшие всё мужики — стояли мокроглазые, не зная, куда деваться от этой благодарности.
А Корнев уже работал. Потому что отбить — полдела; половина колонны была на грани смерти и без всякого боя. Обмороженные до черноты, истощённые до дистрофии дети, старики с воспалением лёгких, раненые — те, кого конвой подстрелил за «отставание» и кто ещё дышал в придорожном снегу. Корнев с Ниной развернули помощь прямо там, у переправы, при свете костров, которые наконец-то можно было жечь, — грели, отпаивали, перевязывали, выхаживали.
К нему подвели старуху — она держала за руку девочку лет пяти, закоченевшую, чужую: мать девочки упала на дороге верстой раньше, и старуха подобрала, понесла, не бросила.
— Дохтор, родимый, — зашептала старуха, протягивая ему ребёнка. — Гляди девоньку, замерзает. Я несла, несла, а руки уж не держат… Спаси, дохтор. Мамку-то её… там, на дороге… а её я не дам. Спаси.
Корнев взял девочку — лёгонькую, как птица, заледеневшую, но живую, — и стал отогревать её у костра, своим теплом, дыханием, растирая ледяные ножки, и Нина рядом, и грели её вдвоём, и девочка через час заплакала — слабо, тоненько, — и это был самый лучший звук, какой Корнев слышал за всю войну, потому что плакать — значит жить.