Выбрать главу

— Жить будет, мать, — сказал он старухе. — Отогрели. Будет жить твоя девонька.

Старуха опустилась перед ним на колени прямо в снег, и Корнев едва успел подхватить, поднять.

— Не надо, мать. Не мне кланяйся. — Он кивнул на бойцов, на Гордеева, на всех. — Им. И тем, кто на этой дороге лёг, чтоб до вас дойти. Им кланяйся.

Отбили почти всех — тысячи жителей, угоняемых в рабство, повернули назад, к дому, в освобождённую землю. Тех, кого конвой успел положить на дороге раньше, было много — Корнев прошёл вдоль обочины, считая, чтоб запомнить, и считать перестал, потому что нельзя. Но тысячи — спасли. Целая людская река потекла обратно, на восток, к жизни.

Гордеев подошёл, тяжело дыша, в крови — чужой, не своей.

— Вот за это, доктор, — сказал он глухо, глядя на спасённых, на старуху с отогретой девочкой, — вот за это всё и есть. Вся война. Не за высоты эти проклятые. За них. — Он мотнул головой на колонну. — Стоило к ним пробиваться. Через всё стоило.

— Стоило, — сказал Корнев. Он держал на руках отогретую девочку, которая уснула, доверчиво уткнувшись в его шинель, и думал коротко, без длинных слов: вот ответ. Вот зачем всё — провал сквозь восемьдесят лет, и Богородицкое поле, и Ржев, и список имён, и каждая бессонная ночь. За эту девочку. За то, чтоб она спала и плакала, и росла, и жила. Чтоб у неё были детские глаза.

Колонна уходила на восток, к дому. А подвижный отряд — обратно к дивизии, на запад, на Вязьму. Корнев передал отогретую девочку старухе, и та понесла её в спасённую жизнь, и долго ещё оглядывалась, кланяясь.

— На Вязьму, доктор, — сказал Гордеев. — Завтра, поди, и войдём. В твою Вязьму.

Глава 16

Богородицкое поле

Вязьма открылась с холма — и Корнев не узнал её.

Он помнил её — нет, не отсюда, не из сорок первого; он помнил Вязьму из будущего, из своей прежней жизни: тихий городок, по которому они с отрядом проезжали, направляясь на раскопы, с церквами, с домами, с памятником на площади. Той Вязьмы не было. Перед ним лежали руины — выжженные, взорванные кварталы, торчащие печные трубы, остовы церквей, в которых немец держал склады и которые взорвал, уходя. Город, через который дважды прокатилась война, был мёртв на девять десятых.

И всё-таки он жил. Из подвалов, из землянок, из уцелевших окраин выходили люди — те немногие, кого не угнали, кто пересидел оккупацию в щелях, в лесах, в погребах. Истощённые, оборванные, с тем особым взглядом переживших, что Корнев знал. Они выходили навстречу входящим войскам, и плакали, и крестили солдат, и совали — последнее, кто что мог, как та старуха под Вязьмой полтора года назад.

Дивизия входила в город, а навстречу ей — это Корнев видел и нёс потом в себе долго — шла из руин старуха, ведя за руки двоих детишек, не своих, видно, подобранных, осиротевших, и кланялась в пояс каждой проходящей роте, и повторяла одно: «Пришли… родимые… пришли наши… дождались…»

Корнев развернул в Вязьме, в уцелевшем подвале, медпункт — для жителей. Не приказ, сам. Раненых среди гражданских было много: подорвавшиеся на минах, обожжённые, больные, истощённые до дистрофии дети. Он работал среди них с Ниной полдня — лечил тех, для кого война была не передовой, а вот этим: оккупацией, голодом, миной у порога родного дома.

— Доктор, — тихо сказала Нина, перевязывая истощённого мальчонку лет семи, у которого глаза были стариковские. — Я думала, я уже всё на войне видела. А вот это… дети эти… — Она не договорила.

— Это и есть война, Нина, — сказал Корнев. — Не пальба. Вот это. Дети с такими глазами. Ради того, чтоб таких глаз не было, всё и делается. Чтоб у детей были детские глаза. — Он помолчал. — Запомни этого мальчонку. Когда устанешь, когда сил не будет, когда спросишь себя «за что всё» — вспомни вот эти глаза. И поймёшь за что.

Вечером он стоял на окраине разрушенной Вязьмы и смотрел на запад, туда, где за городом, за лесом, лежало Богородицкое поле. Там всё началось — полтора года и целую жизнь назад. Туда он шёл всё это время, сам того не зная, неся в кармане эбонитовый медальон.

Гордеев подошёл, встал рядом.

— Дошли, доктор, — сказал тихо. — До Вязьмы твоей. Где всё началось.

— Дошли, Степан Игнатьич.

— Завтра — на поле пойдёшь? С письмом?

— Завтра, — сказал Корнев. — Отпрошусь у комдива. Один пойду. Это надо одному.

Гордеев кивнул, поняв.

— Иди один, — сказал. — А мы тут подождём. Никуда не денемся, всезнающий. — Он усмехнулся, потом посерьёзнел. — А правда там, на поле, наши с сорок первого лежат? Непохороненные?

— Лежат, — сказал Корнев. — Два года. Целая армия. Те, что тогда прорывались.