Выбрать главу

Вынув из сумки флакончик с настоем подорожника, который я уже успел окрестить «зеленкой», я лишь смочил им просушенный мох и приложил к ссадине на лбу пострадавшего. Других внешних повреждений на мужике явно не наблюдалось. Да, что уж говорить, суровые здесь нравы. А с другой стороны, что, в моем веке лучше, что ли? Те же гопники, сумочники, карманники. Людей порой просто выпихивали из машин, при свидетелях обирали, избивали. Эти бойкие карлики, хоть место укромное нашли, да убийством мараться не стали. Как говориться — не пошли на «мокрое дело». Думаю, что даже ринувшись на меня, рассчитывали не больше, чем просто оглоушить, да обобрать. Ан не вышло, не на того нарвались.

Я достал большую бутылку с зеленой меткой. В ней, я держал не самое качественное спиртное, лишь то что оставалось после выгона основного сусла, но и в этом было градусов десять — пятнадцать. Настоянное на рябине оно совершенно не пахло сивухой, да и на вкус оказалось приятным. Я отпил, сделал три или четыре глотка, занюхав ядреную настойку еловой шишкой, упавшей на дровни как раз под руку. Заткнув горлышко флакона большим пальцем, я опрокинул бутылку донышком вверх и пустил тоненькую струйку в рот оглоушенному мужику.

Реакция последовала мгновенная. Взревев как медведь, кашляя, отплевываясь, выпучивая глаза, мужик вскочил на ноги, ссутулился и стал озираться по сторонам.

— Зашибу! Заломаю! — ревел возница потрясая кулаками.

— Опоздал дядя. Досталось тебе только пожитки собирать.

— А ты еще кто? — возмутился было возница, да притих, еще больше пригибаясь, когда я поднялся из саней в полный рост.

— Мое имя Артур.

— Половец… — вдруг попробовал уточнить возница да оборвал себя на полуфразе, осев со стоном прямо в снег.

— Варяг.

— Ефрем я. Коломенского купца Федора приказчик, — торопливо представился он, пробуя встать.

— Что ж ты Ефрем, один, да без охраны, в такой путь направился. Коломна-то, она не близко, верст полтораста?

Почавкав ртом, приказчик распробовал-таки рябиновую настойку, что я попытался в него влить, накинул нагайку петлей на запястье и просяще потянулся за бутылкой. Жадно выхватил из моих рук и как прожженный алкоголик запрокинул в глотку. Это не медовуха, в которой, с горем пополам, бывало градусов пять, так что примерно на половине бутылке, захлебнувшись, Ефрем остановился.

— И отец мой дорогой этой хаживал, и дед мой дорогой этой хаживал, и я каждый куст по пути этому знаю, и столькие года дорогой этой езжу, и никогда худого не случалось.

— Все однажды бывает в первый раз, Ефрем, вот и на твою удаль лихие люди сыскались. Повезло тебе мужик, что я той же дорогой шел да босяков этих усмирил.

— Из-за сумета выскочили, вицей хрясь да по роже…

— Спасибо скажи, что вообще не прирезали, вон на меня с сабельками набросились, да не сдюжили.

Потряся головой, Ефрем чуть пошатнулся, шмыгнул носом и стал оправлять одежду. Шуба на нем надета дорогая, то ли бобровая, то ли медвежья, я не разобрался. Под шубой замшевые штаны, с меховой подстежкой, сапоги с каблуком, шапка каракулевая, малость потрепанная, затертая. Поверх холщовой рубахи под шубой виднелась расшитая душегрейка из стриженой овчины без рукавов. Ворот рубахи распахнут, золотой нательный крестик грамм в пятьдесят, на крученой кожаной бечевке. Усы и брода с проседью, ухоженные. Волосы на голове хоть и сальные, но тоже прибранные, подрезанные, нос картошкой, щеки румяные, глаза хулиганские, очень живые и выразительные.

Прикрыв ладонью крестик, Ефрем помял его в руке и с каким-то благоговейным ликованием заявил:

— Вот оно, мое спасение. Мой оберег. Вот за долгий век случилось худое, да тут бог послал спасителя, да ни кого-нибудь, а монаха.

— Ого! Друг мой, сильно тебя дрыном по голове приложили. Ты что плетешь. Ты это меня за монаха что ли принял? В здешних краях меня Аредом кличут, чуть ли ни оборотнем считают, а ты с пьяных глаз сразу в монахи.

— Во как! А не по твою ли душу говорили, что на болоте ты хоронишься, нелюдим?

— Может и по мою. Что скрывать, вот таков я и есть.

— Сказывали, сказывали, да вот только я ни одному слову не верил. Смерды брехать большие мастера. Говорили, что дескать в конце лета явился, словно из темноты как тать ночной в Крынцы великан, что бес, уж дворовые его и вилами били, цепами били, и топорами били, а все убить не могли. А он злое бормочет, худо зазывает, да все скалится! В четыре стороны рукавами махнул да сгинул! С тех пор хворь на Крынцы пала лютая, те кто сдюжили, ушли к Коломне, других померших с домами так и сожгли.