Кудряшов шел мимо болота, родника, шел по придавленной ночью степи, среди звезд и тишины. Степь, огромная и бесцветная, молчала в темноте. У нее не было краев. Она сливалась с черным небом, и небо начиналось там, где начинались звезды. В стороне Добринки степь будоражили желтые огоньки электрических лампочек. Они были какими-то инородными, чужими, и степь пугалась их, затаившись в ночи. Евгений брел наугад, каким-то подсознательным чутьем узнавая правильное направление. Мысли его путались, но были приятными. Перед глазами поочередно возникали Людоч-ка, жена, мать, Иван Ильич, потом они уходили, и их место занимала Наташа, то грустная, то хохочущая.
Кудряшов не пытался остановить мысли, задержать или изменить их. Они текли свободно, как вода в роднике. Несколько раз он останавливался, ложился в траву и долго смотрел в чистое звездное небо. Тогда мысли его возвращались в детство, в эту степь, и она словно оживала, вспыхивала всеми своими цветами, разгоралась до ослепления, куда-то манила, звала и качала его на своей просторной мягкой груди. Он слышал ржанье табуна, видел Наташку на ромашковом лугу, Чайку, стремительно мчащуюся по степи, и васильки, как дождевые капли, брызжущие ему в глаза.
Евгений переворачивался лицом вниз, в пахучую траву, всем телом прижимался к земле и слышал, как горько, почти навзрыд, плакал чибис и торопливо, будто в последний раз, кричал перепел. Потом вставал, шел вперед, но степь, словно магнит, тянула его к земле, и он, не в силах противиться ей, вновь ложился.
Тихо шумел седой свистун, прошлогодними пожухлыми листьями шуршал бурьян, а от звезд блеклым светом струилась музыка. Кудряшов услышал первый очень робкий, тихий звук и замер. Звуки росли, крепли, и вот они уже неслись на него со всего неба, от всех звезд, наполняя степь, ночь грустной мелодией. В нее вплетались крики птиц, шелест трав, гомон пробуждающегося села и трубное ржанье несметного табуна. Музыка металась от неба к земле, от земли к небу, и казалось, что этому не будет конца и что эта музыка растворит его в своих звуках и унесет с собой на далекую тихую звезду.
И здесь, в степи, после всего пережитого, после встречи с другом и старой мельницей, Евгений вдруг отчетливо понял, что он навсегда простился со своей юностью, что она осталась далеко позади и стала теперь не в тягость ему, а, наоборот, светлым, приятным воспоминанием его жизни. И странно, не было того чувства обездоленности, которого он ждал как неизбежного и боялся. Юность ушла и больше никогда не вернется, наступила другая пора, и в ней тоже есть свои радости.
Евгений вспомнил дочь, крохотное милое существо, ее голос, представил, как она тянет к нему ручонки, когда он, усталый, возвращается с работы, и почувствовал себя необыкновенно счастливым человеком. И его разногласия с женой и отцом показались ему мелкими, нестоящими, - есть что-то значительно большее, чем мелочные обиды и семейные неурядицы, ради чего стоит жить, двигаться вперед и радоваться жизни.
В полночь взошла луна, и музыка затихла. И тогда Евгений заплакал легко и радостно, как человек, обретший свою родину.
Глава пятая
МАТЬ
Рваный клок пламени взметнулся к небу, жадно задрожал, въедаясь в сено, - и пошла дикая пляска огня. Рыжий теленок шарахнулся от скирды в сторону, взбрыкнул, будто отбиваясь от пламени, а потом, пригнув к земле голову, заревел тоскливо, тревожно, во всю мощь своих молодых легких.
- Пожа-а-а-ар! - истошно закричала женщина в соседнем дворе. - Люди добрые, Нюрка горит! - Протерла глаза, кинулась в избу, вернулась на крыльцо и заголосила на все село: - Пожа-а-ар! Люди, пожа-а-ар!
По улице загромыхали ведра, село закопошилось, словно муравейник перед дождем. Бежали все - стар и мал, с вилами и лопатами, граблями и тяпками, бежали просто так, ни с чем, спотыкаясь, падали, ругались и впопыхах крестили перепуганные лица.
Скирда стояла на гумне, метрах в десяти от дома. Длинные языки пламени плескались высоко вверх, отрывались вместе с мелкими клочками сена и, подгоняемые ветром, грозили перекинуться на избу с сухой, как порох, соломенной крышей. Собравшийся народ остолбенело смотрел на разбушевавшийся огонь и молча пятился. Из дома с растрепанными волосами выбежала Нюрка. Охнула, закрыла ладонями глаза, словно не веря им, потом быстро открыла и не своим голосом закричала:
- Что ж вы стоите?! Чем же я корову-то кормить буду? Толпа зашевелилась, медленно двинулась на пламя.
Несколько человек вырвались вперед и выплеснули из ведер воду. Огонь, как норовистый жеребец, чуть-чуть присел, а потом, будто обозлясь, загудел еще сильнее.
- Крышу поливайте! - крикнул Иван Ильич и полез по сараю наверх.
- Сам-то где? Где Миколка? - спрашивала то у одного, то у другого Екатерина Ивановна, занемогшая было от домашних забот, да вот поднялась с постели по такой беде,
- Хозяин чертов! - ругался Мишка-табунщик. - Настоящий Кащей. Пьет где-нибудь, стервец! Пропади все пропадом!
- Давай на крышу, на крышу! - командовал Иван Ильич. - Черт с ним, с сеном! Его не спасешь. Дом сгорит, пони-машь! Давай воду! Цепочкой становитесь, цепочкой! Живей поворачивайтесь, живей!
Нюрка толкалась среди людей, грязная, растрепанная, всхлипывала и приговаривала:
- Чем же Милку кормить буду? Люди добрые, чем? По щепотке ведь собирали... по былиночке... Чем же я ее теперь, кормилицу нашу?.. У меня ж Ванятка манюсенький, ему молока надо. Как же это, люди добрые? Аль мы кому зло сделали? Чем же я Милку кормить буду?
Левый угол скирды накренился и рухнул. Пожар дохнул черным дымом, а потом забушевал с новой яростью.
- Воды живей, воды! - кричал с крыши дома Иван Ильич.
- Нету, вся! Глина одна в колодце! - известил кто-то звонким голосом.
- Землю давай, землю! - просил Иван Ильич.
Ветер внезапно изменил направление, и пламя заплясало в другую сторону. Под угрозой оказался дом Кудряшовых...
Евгений с Николаем сидели у бабки Устиньи, на другом конце села. В избе было накурено, пахло брагой и еще чем-то терпким, кислым, давно устоявшимся. Солнце почти село. Маленькие, подслеповатые окна сеяли в горницу слабый суме-" речный свет. На столе стояла миска с капустой, лежало несколько огурцов и кусок старого, пожелтевшего сала.
Николай достал из-под стола корчажку с самогоном, наполнил кружки.
- Мы с тобой, Женек, в школу вместе... - в сотый раз повторял он. - А Нюрку я прогоню! Попомнишь мои слова! Я ей покажу, как деньги прятать! Кто в доме хозяин? Я хозяин! - стучал в грудь кулаками, выплескивая на пол самогонку.
- Как был ты, Микола, подлец, так им и остался! - перебил его Кудряшов. - Зачем ты лошадь угробил? Чайку помнишь?
- Не-е! - Кащей икнул. - Ты знаешь мою Нюрку? Ах да, знаешь. Она баба хорошая, хозяйственная. На работе первая. А все-таки стерва! Зачем от мужа деньги прятать? У меня тоска вот тут. Выпить всегда хочется. А она деньги!.. Я что? Не работаю? Видел, какой омет сена накосил? То-то! А как? Ночи не спал. Вот этим горбом все! Пьяница... Это я пьяница? Я любому нос утру! Телку в зиму оставил. А корову весной побоку. Захочу - две буду держать! Никто не запретит. И нечего меня учить! Помещиком обзывать. Думает, если был председателем, так право имеет. Не-е, мужик он дельный, уважительный... Но учить меня нечего!.. Ты оставайся, Же-нюх, тут. А? На черта тебе город сдался? Мухоморник тухлый! Как вы там живете в этом мухоморнике? За мильен несогласный в вашем мухоморнике жить!
- Ты зачем Чайку угробил? - заплетающимся языком твердил Кудряшов. Тебя расстрелять, как фашиста, надо! Живодер несчастный! Я тебе в морду дам!
- Драться я с тобой не буду. Я тетю Катю люблю. Она настоящая...
- Ты мою мать не трожь! - вскипел Кудряшов.
- Ее никто не тронет. Она святая. Вот кто она! Героиня! Вот кто! И ты не думай! - Он стукнул по столу кулаком и погрозил пальцем. - Ты не думай...