На широченных ярко-алых афишах все могли прочесть, помимо мудреных названий различных номеров в исполнении четверки Николини, следующее соблазнительное сообщение:
ПРЫГНУВШИЙ С ЭКРАНА
живой
ДУГЛАС ФЕРБЕНКС
(русский)
а) продемонстрирует кинотрюки,
б) расскажет о достижениях кинопроизводства в Европе, Америке и СССР,
в) даст ценные указания по фотокультуре,
г) у каждого желающего из публики определит его фотогеничность (т. е. способность быть киноактером — совершенно даром),
д) сообщит, что нужно для того, чтобы стать знаменитостью экрана,
И
представит гражданам
будущую звезду экрана
СОФИ НИБЕЛУНГОВУ
крупным планом
Ясное дело, что около афиш этих уже с утра толпился народ, что у кассы вытянулся хвост, что через все лазейки выныривали в театр мальчишки, а милицейские и Клуня, которого в этот день видели всюду, едва сдерживали напор толпы. Почтальон, повязанный пионерским галстуком, взволнованный и потный, добровольно принял на себя обязанности распространителя билетов и контролера. Он то всей тяжестью своего дородного тела наваливался на наседавшую публику, то хватал за шиворот пронырливого зайца, то неуклонно резал плечом взволнованное человеческое месиво, устремляясь к кассе, дабы проверить правильность продажи билетов.
Он же звонком, взятым напрокат в милицейской конюшне, возвестил начало гала-представления. Казалось, его борода и грива развевающихся волос излучали электрические токи, они передавались толпе, взвинчивали ее до предела. Его мотающуюся на сдавленной красным ошейником шее патлатую голову видели и тогда, когда на эстраду вышла четверка Николини. Клуня выглядывал из-за кулис и точно дирижировал не только актерам и музыкантам, но и публике. Он олицетворял собою нетерпение, любопытство и восторг, за всех крича «браво», аплодируя и потея. Он же принимал овации и сиял вместе с исполнителями. И он же после второго антракта, когда напряжение публики достигло предела перед выступлением Козлинского и Сонечки Нибелунговой, первый разрядил это напряжение и поднял всех на ноги, выскочив на сцену, потрясая звонком и вопя не своим голосом:
— Ратуйте, товарищи громадяне!.. Ратуйте!.. Геть вci на подмогу!
В эту-то незабываемую минуточку туго намотанная пружина событий внезапно раскрылась перед всеми, больно хлестнув каждого неоспоримыми фактами.
Паника овладела публикой. Иные с воплями «пожар!», «горим!» кинулись к запасным дверям, которые, однако, не поддавались; иные, вскочив на стулья и скамьи, требовали друг от друга объяснения случившегося; иные — преимущественно дамы из первых рядов — торопливо прятали серьги и кольца, уверенные, что банда атаковала театр; иные, из более храбрых, полезли на сцену. Там и здесь раздались истерические всхлипывания, их покрыл дружный молодой смех. Смех заглушен был ругательством и потасовкой, потасовка сменилась призывами на подмогу и требованием вернуть обратно за билеты деньги. Одни настаивали на том, чтобы их выпустили из театра, другие, напротив, звали милиционеров с тем, чтобы они никого не пропускали до выяснения происшествия. Всюду искали товарища Табарко, но товарищ Табарко пропал.
Тогда взялась за дело комсомольская футбольная команда. Она потребовала тишины и восстановления порядка. Двое комсомольцев стали у входа и начали пропускать желающих по одному, а Варька с Колей Егуновым отправились узнавать, в чем дело, и через несколько минут, давясь от смеха, сообщили публике, что Соня Нибелунгова, загримированная и одетая к выходу, бьется в истерике, а кинорежиссер Козлинский исчез. Вслед за этим сообщением посыпались другие, еще более ошеломляющие. Дознано было, что Козлинский не только исчез из театра, но и из города. Что кассирша собственноручно, в присутствии Клуни, передала ему рапортичку сбора и всю чистую выручку еще перед вторым отделением, когда семья Николини работала на сцене. Что Соня Нибелунгова, остриженная по последней моде и одетая по картинке из парижского журнала (вернее всего, недоодетая), только что получила с мальчишкой записку от Козлинского, извещавшую ее, что он с нею развелся и рекомендует ей снова отрастить волосы, так как с будущего сезона начнут носить высокие прически. Что почти все подруги Сони, стриженные, как и она, проверяя свою фотогеничность, позволили приезжему снять себя голыми и теперь опозорены на весь свет, так как карточки их кинорежиссер увез с собою, что парикмахер Люмьерский плачется о потере каких-то процентов за волосы. Через мало времени пришло еще новое известие, приведшее всех в окончательное недоумение и даже панику. Арон Лейзерович Клейнершехет, обеспокоенный исчезновением Козлинского, кинулся из театра к себе в гостиницу «Ривьера» и застал там мирно сидящих за самоваром братьев и сестер Николини, а в номере, занимаемом раньше Алексеем Ивановичем, увидел Гапку, пытавшуюся медвежьим танцем утихомирить неизвестно откуда появившегося дико ревущего, лежащего на кровати в одной рубашонке, упитанного младенца. И в то же время Никипор, возвращавшийся домой с дежурства на каланче, наткнулся посреди площади на не кого иного, как на давно оплаканного Алешу. Он лежал, уткнувшись головой в землю, раскинув ноги, мертвый, со свалявшейся, вымазанной глиной шерстью и уже чуть припахивал дохлятиной. На крики перепуганного Никипора сбежались из милиции сонные милицейские. Они принесли фонарь, при свете которого удостоверились, что дохлый козел был — точно — Алешей. А приглядевшись внимательней, пришли в полное замешательство: к рогам Алеши желтой тесемкой от ботинок привязан был сверток, в котором, сложенное вдвое, лежало серенькое удостоверение личности, выданное на имя Козлинского Алексея Ивановича.