Эфраим чувствует, как в нем подпольной мышью шебуршит неприязнь к сыну, к его странной и молчаливой подруге — радость встречи отравлена, словно в медовый напиток взяли и подсыпали какой-нибудь отравы. Грех так думать, но уж милей одиночество, беседы с козой-пророчицей, с преданными друзьями Шмуле-Сендером и нищим Авнером, чем с собственным чадом, которое всякий раз без стеснения приводит в родительский дом кого попало. Еще, чего доброго, потребует, чтобы Эфраим уступил ему кровать, на которой он, поскребыш Эзра, был зачат, на которой — прости и помилуй, господи, — они когда-то лютовали с Леей, ту самую кровать, которая и сегодня, когда ночи такие беспросветные и Эфраим так бесстыдно стар, нет-нет да обернется облаком, воздушной волной, выбрасывающей его из возраста, из угасшего тела, из черного отчаянья и несущей его в рай, к вечному блаженству, оплаченному изнурительным трудом: за каждый миг любви — по камню на местечковой мостовой, по булыжнику на тракте.
Эзру настораживает молчание отца. Данута поправляет шляпу, раздувает, как гончая, ноздри, картинно подбоченивается, смотрит на старика, как на пугало.
— Ты чем-то, отец, недоволен?
Эфраим молчит, сверлит поскребыша Эзру и Дануту недобрым взглядом, потом оборачивается и спрашивает:
— Ты что-нибудь про Гирша слышал?
Поскребыш Эзра медлит с ответом. Ему не хочется расстраивать отца. Младший брат еще в Жослах прочитал про среднего брата в газете. Попался бедняга! Теперь ему худо будет, худо. Но Эзра ничего не скажет старику. Вот про Шахну — пожалуйста! Эзра знает, что Шахна работает в какой-то важной канцелярии, что денег у него — куры не клюют. Но Эзру не интересуют ни канцелярии, ни большие деньги. Было бы только на похлебку, и ладно. Эзра — человек другого пошиба. Он — бродяга, скоморох, акробат, фокусник. Сегодня он — царь Давид, а завтра — маран, мученик, изгнанник. Сегодня — храбрый Бар-Кохба, а завтра — египетский фараон, не отпускающий на родину детей израилевых. В мире Эзры нет ни губернаторов, ни жандармов, а только зрители. Алле оп! Зрители! А у зрителей только один царь, один кумир, один владыка — тот, кто их забавляет, кто помогает им забыться и забыть. Алле оп! Забыть о том, кто они — счастливые или несчастливые, гонимые или любимые, литовцы или русские, евреи или поляки. Алле оп! А для того чтобы люди забыли о сегодняшнем дне, о своих сегодняшних язвах, есть одно-единственное средство — вранье, потешное, душераздирающее, бесконечное, безудержное вранье. От вранья люди добреют, от правды ожесточаются. От вранья на душе праздник, от правды в глазах — ночь и мрак. Правда еще никого не осчастливила в жизни, а вранье на время отдаляет несчастья. Пусть на миг, пусть на час, пусть на один день. Зачем уставшим от правды, измучившимся от сегодняшних язв говорить правду, а значит, прививать новую язву, зачем?
Эзра понимает, о чем хочет узнать отец. Видно, и сюда, до Мишкине, уже докатилась печальная весть о Гирше.
Но Эзра не для этого приехал, чтобы пересказывать ему то, о чем пишут эти скучные, эти поносные, эти одинаковые, как коровьи лепешки, газеты.
Гирш — дурак! Стрелять в губернаторов — это все равно что палить в помойных мух.
Вечные мухи над вечными помоями!
Уложишь одного губернатора — прилетит с помойки другой.
Сейчас в каждой газете встретишь их фамилию: «Дудак… Допрос Дудака…»
Одно счастье, что в деревнях и местечках все знают его как Эзру. Просто Эзра, без всяких добавлений. «Выступает Эзра! Песни, сценки, фокусы, анекдоты!»
А что, если бы зрители знали его фамилию?
Со всех сторон посыпались бы неприятные вопросы:
— Послушайте! Гирш Дудак — ваш брат?
— А правда, что он стрелял в генерал-губернатора отравленными пулями?
— А дети у него есть?
— А как вы думаете — то, что он его не убил, а ранил, для евреев хуже или лучше?
Уж лучше в российской империи состоять в родстве с раненым губернатором, чем со здоровым арестантом. Какого черта братец вляпался в это шумное, в это неприбыльное, в это пропащее дело?
— Ты что-нибудь о Гирше слышал? — теперь уже Эзру спрашивают только глаза Эфраима.
Эзра медлит с ответом. Воздух в доме накаляется до предела, уже дымится перо на шляпе у Дануты — спутницы (спутницы ли?) Эзры, багровеют щеки Эфраима, да и сын-поскребыш тыльной стороной ладони смахивает пот — соленый осадок его раздумий.
— Братья сами по себе, я — сам по себе, — увиливает от ответа Эзра.
Эфраим кряхтит от недовольства. Чтобы так ответить, не надо быть ни братом, ни сватом. Эзра что-то знает, но скрывает от него. Все скрывают. Даже Шмуле-Сендер. Слабые люди, они думают, будто и он, Эфраим, такой же, как они.