Выбрать главу

Эфраим что-то бурчит в ответ.

— Я, бывало, поднимался по каменным ступенькам не в лавку, а на само небо… Ты еще не хочешь спать? Не хочешь. Ну ладно. И я не буду. Выспимся в могиле. Говорят, там, на том свете, бог возвращает всем то, что он у них на земле отнял. Если это правда, я попрошу его, чтобы он вернул мне мою жену и мою бакалейную лавку… молодость пусть не возвращает, но бакалею пусть вернет… Ты снова соорудишь мне каменное крылечко… Только на сей раз я заплачу тебе за работу не деньгами, а изюмом и корицей.

— Зачем мне твой изюм и корица? Все равно некому печь.

— Как некому? У кого там три жены? У меня? Ты, Эфраим, бога за какую жену попросишь?

— Спи!

— За Лею.

— Ну что ты привязался?

— Конечно, за Лею. Из всех твоих жен она была самая сто́ящая. До самой своей смерти говорила мне: «Господин Розенталь». Только для твоей Леи я был господином… Только для нее.

До чего же сегодня Авнер болтлив! Мелет и мелет, словно старается заговорить его, Эфраима, тревогу. Странный человек! Пока держал свою бакалею, на всех волком смотрел, а погорел — и его как будто подменили. Страшно вымолвить, но нищенство ему на пользу пошло. Так небось никогда бы к Эфраиму не пришел ночевать. Никогда. Как там сказано у мудреца: «Те, которые спали на ложах из слоновой кости, легли в другую кровать — в сырую землю, те, которые ели лучше других, сами стали пищей для червей, те, которые носили богатую одежду, облачились в глину, кишащую червями; губы, которые шептали тайны, с которых слетали слова любви, лобызают землю. Ноги не связаны, руки не скованы, а пошевелиться человек не может».

Авнер, однако, не унимается:

— А в раю есть нищие? Как ты, Эфраим, думаешь?

— Попадем — увидим.

— Бакалейщиков там хоть пруд пруди. Только из нашего местечка трое — Капер, Гринблат, Поляков… А нищих, наверно, там и вовсе нет, чтобы вида не портили.

— Я, Авнер, сейчас не про рай, а про ад думаю.

Эфраим снова прислушивается.

Наверху ни звука.

Ни скрипа.

Мертвая тишина, какая стоит в поле после посева.

— Совсем забыл, Эфраим… у меня для тебя новость.

Авнер переворачивается на другой бок, глаза его в темноте пытаются найти Эфраима, но темнота делает его неразличимым; гладь мрака мерцает ровно и нерушимо, и Авнер тычется в него, как муха в стекло.

— Знаю.

— Ну и что?

— Что «ну и что»?

— Небось рад…

— На седьмом небе!..

— И я бы был на седьмом небе, если бы кто-нибудь и мне написал.

— Написал?

— Видто, зовет тебя к себе или домой просится.

В темноте слово звучит, как в лесу, — отчетливо и гулко, но Эфраим никак не может сообразить, кто зовет его к себе и кто собирается — даже просится — восвояси.

— Кто? — спрашивает Эфраим.

— Дочь твоя — Церта… Мне Хася-Двосе сказала. Она же тоже Дудак…

— Да, — отвечает Эфраим, все еще не понимая, о чем говорит нищий.

— Встретил почтарь Нестерович Хасю-Двосе и говорит: тебе письмо!

— Покороче, Авнер, покороче!

— Словом, ошибка вышла. Письмо не Хасе-Двосе, а тебе.

— Что ж ты до сих пор молчал?

— Совсем из головы вылетело…

Ну и денек! Одна весть за другой. И эта, из Киева, наверно, ничуть не лучше той, что пришла из Вильно.

Год, а может, больше Эфраим от дочери ничего не получал.

В последнем письме написала: жива-здорова… работает белошвейкой… внуку, Давиду, шестой годик пошел…

Эфраим прочитал то письмо и сразу же заподозрил что-то недоброе. Ни слова про этого фармазона, который сманил ее из дому, женился ли он на ней или, полакомившись, бросил. Эфраим вертел письмо в руке, разглядывал на свету, обнюхивал, стараясь учуять Цертин запах, а учуял душок беды. В том, что с Цертой беда, он нисколько не сомневался. Беда — немногословна, радость болтлива. Что с ней? Эфраим сел и тут же ей отписал ответ. Он писал его до глубокой ночи, корпя над каждой строчкой, с трудом втискивая свои мысли-камни в белый прямоугольничек бумаги, допрашивал Церту, как становой пристав, сетуя на судьбу, покаравшую его, отца, одиночеством и неутоленной родительской любовью. Он умолял Церту приехать хотя бы на могилу матери — любимицы Леи, но ответа тогда не получил и ужасно расстроился.

Если с ней, Цертой, стряслось какое-нибудь несчастье, то он и минуты не станет раздумывать, остановит первую попавшуюся телегу, выезжающую из местечка, попросит, чтобы его довезли до Киева — пусть две версты, пусть одну, только бы поближе к ней, только бы поближе.