— Я читал, рабби Акива, вероотступника Спинозу.
— Это грех не столь большой руки. Спинозу, сын мой, и я читал… и рабби Элиагу.
Рабби Элиагу снова всколыхнул свое молоко, окунул в него свой непорочный взгляд, выражая свое полное согласие.
— Не думал ли ты, Шахна, о женщине?
— Думал, рабби Акива… О матери своей думал.
— Я тебя про мать не спрашиваю.
— И еще про продавщицу в лавке купца Рытмана, где продают прованское масло.
— Лучше бы ты, сын мой, про масло прованское думал.
Рабби Акива старался все выведать окольным путем, чтобы не унизить Шахну, в душе он не верил, что Дудак, этот самородок с берегов Немана, может быть повинен в столь неприглядном, столь недостойном деянии, о коем в своем доносе сообщает неизвестный благодетель, подписавшийся звучным титулом: «Один из тридцати шести праведников».
— Ты с ней… с той продавщицей не имел дела… не приводил ее сюда?
— Нет, рабби.
Шахна с удивлением смотрел на обоих стариков, и в душе у него шевельнулось смутное подозрение против Беньямина Иткеса, жившего с ним в одной комнате и знавшего некоторые его невинные секреты.
— Если сам не хочешь покаяться, мы будем вынуждены… — пропел рабби Акива.
— Что?
— Проверить твое ложе.
— Ложе? Пожалуйста — проверяйте.
Рабби Акива откинул одеяло, уставился на простыню, то же проделал рабби Элиагу, подойдя вплотную к кровати и близоруко щурясь.
— Рабби Элиагу, вы что-нибудь видите? — спросил рабби Акива.
— Ничего, дорогой Акива.
Шахна весь горел. Стыд и возмущение подпалили щеки, а внутри полыхал костер, от которого, казалось, занимались и волосы.
— Что вы там ищете?!
Шахна это не сказал, а выкрикнул, вложив в свой вопль всю свою растерянность, все свое горькое и незаслуженное унижение.
Но горше, чем унижение, было его разочарование. Рабби Акива и рабби Элиагу — светила на небосклоне его юности, белые птицы, прилетевшие оттуда, где восседает всевышний, столпы мудрости — рухнули, померкли, распались. Потухшие и ощипанные, стоят они перед ним, зеленым юнцом, поверившим в их непогрешимость. Непогрешимость? Лезть в чужую кровать?
— Что вы там ищете?
Это был уже не вопрос, а вызов.
Мы, Дудаки, не любим, когда к нам лезут в душу, за пазуху, в кровать, немо кричал он. Мы, Дудаки, можем и не стерпеть унижения, можем — сохрани и помилуй всевышний — ударить по рукам, плюнуть в глаза, взять за шиворот и выставить за дверь — если надо, то и самого царя.
Рабби Акива и рабби Элиагу переминались с ноги на ногу. Наконец простодушный, наивный, бело-молочный рабби Элиагу, о котором говорили, что он и с собственной женой не согрешил, молвил:
— Мы ищем след от семени.
— Какого семени? — опешил Шахна.
— Твоего, — объяснил рабби Акива.
Шахне никогда бы в голову не пришло, что имя тому, что они ищут, — семя.
— Как же вы можете?!
Он воскликнул это так пронзительно, что старцы съежились.
— Мы… к нам… нам подкинули письмо… тайное… без фамилии…
— О чем?
— О том, что оскверняешь рукоблудием свое ложе.
Шахна вылетел из комнаты, бросился в темный каньон коридора, опрокидывая на пути стулья, скамьи, толкая своих однокашников, не успевая извиняться, и через некоторое время вернулся с добычей. Коренастый, приземистый Беньямин Иткес бился в его сильных руках, брыкался, плевался, обзывая Шахну всякими недостойными словами, тяжело дышал, и казалось, вонь предательства обдавала не только Шахну, но и почтенных старцев.
— Вот! Вот!
Шахна поставил Беньямина Иткеса, как ставят огородное пугало: стой и не шевелись.
Рабби Акива страдальчески смотрел на Беньямина Иткеса, тот отводил от учителя свои маленькие, как вишневые косточки, глаза.
— Ты писал этот навет? Ты видел, как он занимается рукоблудием?
Рабби Акива вытащил из кармана, как из недр земли, белый листок, разгладил его, положил перед Иткесом:
— Это ты один из тридцати шести праведников?
— Нет. И никаких наветов я не писал. Какое мне дело, занимается ли Шахна рукоблудием, напрасно извергает ли свое семя на землю, или бегает на Погулянку к проституткам, или ходит в лавку к купцу Рытману глазеть на продавщиц.