— Это то, как все должно было быть, — сказал он снова. Все было так, как представлял себе монах Амброзиус, умирая во грехе. Суккуба из его видений, женщина, которую он никогда не видел в реальной жизни, открывает двери его тюрьмы, и он оказывается на свободе, на греческих холмах, где его уже ждет Козлиный Пастух.
Мона взяла на себя роль той самой женщины из снов, суккубы, посланника из безграничного свободного мира Непроявленного. Она взяла его за руку и, ощутив, какой теплой она была, подумала о том, какими, должно быть, холодными казались ему ее руки на фоне его собственных.
— Пойдем, — сказала она ему, и он встал.
Он последовал за ней наверх по ступеням подвала, накинув на голову капюшон и спрятав руки в рукава, но дойдя до верха, повернул в другую сторону от двери.
— Я должен позвать и их тоже, — сказал он, и начал подниматься по извилистой лестнице. Она последовала за ним, остановившись на самой последней ступени, чтобы посмотреть, что будет происходить дальше.
Он прошел вдоль длинной линии пустых камер, часть которых была без дверей, а другая часть — с современными сгнившими дверями, висевшими на сломанных петлях, ибо мистеру Пинкеру не было позволено навести здесь порядок, и теперь Мона понимала, почему. Переходя от одной двери к другой, Хью останавливался напротив каждой из них и называл имя. Бенедикт, Йоханнес, Гайлз — одного за другим звал он осужденных монахов, давным-давно истлевших в пыль. Мона гадала, ощущали ли в этот момент переродившиеся души внезапное пробуждение памяти внутри них, своего рода ностальгию по Непроявленному.
Развернувшись в конце коридора, Хью пошел обратно, к ней, стоявшей на верхней ступени крутой и извилистой лестницы. Он шел медленно, как и подобало священнослужителю, и полы его одеяния медленно раскачивались в такт его шагам; его руки, спрятанные в широких рукавах, были сложены на животе; капюшон нависал над его лицом на манер того, как использовали его монахи во время медитации. Он подошел и остановился напротив нее, и посмотрев на него снизу вверх, она первый раз за всё это время отчетливо разглядела его лицо. В тенях капюшона оно казалось темным и мрачным, странно отличавшимся от лица Хью Пастона, и все же не ставшим еще лицом Амброзиуса.
— Я уже не тот человек, которого ты знала, Мона, я кто-то совершенно другой.
— И я вижу это, — тихо ответила Мона.
Он не спросил ее, как это сделал бы Хью, не возражает ли она против этой перемены. Он дал ей время самой решить, принимает ли она это или нет, и, поступив таким образом, добился полного своего господства над ней.
— Осознаешь ли ты, кто я такой? — спросил он. — Я Cвященник, который владел Церковью. Церковь была создана для человека, Мона, а не человек для церкви.
Она заметила, что он не сказал ни «...который отрекся от церкви», ни даже «...который был отлучен от церкви», но «...который владел церковью».
Он подошел к ней ближе.
— Я никогда не надену этого одеяния снова, — сказал он, — Но есть одна вещь, которую я хотел бы сделать перед тем, как сниму его навсегда.
Он взял Мону за плечи и держа ее на расстоянии вытянутых рук, разглядывал ее лицо, пока его собственное лицо оставалось скрытым в тени капюшона.
Он начал говорить тихим голосом,так, как если бы обращался сам к себе и не обращая никакого внимания на свою собеседницу.
— Я видел тебя много раз, близко, очень близко, но никогда настолько... — Он остановился. — Это то, что я хотел сделать всегда, — и с этими словами он заключил ее в свои объятия. Какое-то время она стояла вот так, прислонившись к нему, уткнувшись своим лицом в свободные жесткие складки мошанеского одеяния, страдая от нехватки воздуха и совершенно не желая сдвинуться с места.
— Посмотри на меня, — сказал он, наконец, и она подняла на него свои глаза.
Темное ястебиное лицо Амброзиуса, скрытое в глубинах капюшона, склонилось над ней.
— Это то, что мне запрещено, — сказал он, — И поэтому я делаю это, — и он нежно поцеловал ее в лоб. Затем его руки безвольно упали по бокам и он отошел в сторону и посмотрел на нее, но посмотрел не так, как если бы желал увидеть ее реакцию, а как человек, который сделал всё, о чем мечтал и закончил начатое. Он был необычайно спокоен, хотя в нем ощущалась такая же безмолвная сила, какая ощущается в предгрозовой тишине. Мона почувствовала, что она вся дрожит.