— У соседей тоже не пророс, — ответил он. — Может, в Акрах и остался лук, но я там не был лет сорок.
— В деревне в дне пути отсюда есть лук.
— Да пошел это лук, — сказал старик. — Значит, афиняне дрались с сиракузцами?
— Точно.
— Глупость какая-то, если хочешь знать. Я когда-то был в солдатах, — сказал он, как будто вдруг припомнив. — Но мы воевали с карфагенянами. Это было очень давно. Мне было тогда восемь.
— Не маловато ли для службы?
— Мы тогда раньше становились мужчинами. Тогда на Сицилии были еще цари — Гиерон или Гелон, я уже не помню. Это было когда персы воевали с греками, — сказал он со значением, будто открывая страшную тайну. — Но мы воевали с карфагенянами. Это было очень давно.
— Уж наверное, давно, — сказал я.
— Великая была битва, — сказал он. — Не знаю толком, с чего и почему мы в ней участвовали. Я был пращником, и пращниками были два моих брата, а мой отец и два его старших брата — они были лучники. Хорошие лучники они были. Неделях в двух пути отсюда это случилось, и с нами был старый царь Гиерон или Гелон — а уж карфагеняне, о, ты ничего подобного никогда и не видел. Удивительные люди — некоторые из них совсем черные, как маслины. Мы победили, но отца и братьев убили, а по мне проехала колесница, так что спина моя с тех пор совсем не ага; я тогда навоевался на всю жизнь. Но эти карфагеняне! — да, то еще зрелище. Ты слышал об этой войне?
— Это была битва у Химеры, — сказал я.
— Химера, — повторил он. — Никогда не слышал. Химера, говоришь?
— Верно.
— Будь я проклят. Никогда и слова такого не слышал, — он опять пожал плечами. — Никогда не поздно учиться, так ведь? — он энергично кивнул и уснул. Я еще раз осмотрел Аристофана, лег рядом и закрыл глаза.
Проснувшись утром, я обнаружил, что старик не сдвинулся с места, а вскоре понял, что ночью он умер. Отыскав мотыгу под грудой тряпок, я выкопал во дворе могилу — земля была страшно каменистая и я стер все ладони. Потом я уложил его тело в могилу и всунул ему в руку монету в четыре статера — для паромщика; удачно получилось, думал я, что у меня есть еще, а не то застрял бы он на этом берегу навсегда. Затем я засыпал могилу и бросил на нее щепоть муки. Это были первые похороны, которые мне довелось проводить самому, но вроде бы я нигде не напортачил. Выполнив все необходимые действия, какие удалось припомнить, я вернулся в дом и выпустил козу.
Аристофан сидел на полу и зевал.
— Что происходит? — спросил он сонным голосом. Я повернулся к нему в ярости.
— Посмотри на себя, — сказал я. — Ты же просто несчастье ходячее.
— Да пошел ты, — сказал он. — Есть хочу. Где мы?
Я объяснил, что произошло.
— Так это же большая удача, — сказал он.
— И какая же это удача?
— Ну как же, — терпеливо объяснил Аристофан, — нам только надо найти, где он спрятал еду, и нам хватит до самой Катаны.
Тут я едва не убил Аристофана.
— Убирайся с глаз моих, — заорал я. Он вытаращился на меня и выскочил на двор. Через мгновение он вернулся.
— А где лошадь, чтоб ее?
— Ты же ее отпустил, — ответил я. — Не помнишь, что ли?
— Нет. С чего бы я стал отпускать лошадь? — тут он кое-что заметил. — Эвполид, — сказал он. — В чем это у меня лицо?
— Это ты блевал, — сказал я. — Не мешало бы тебе умыться.
— Ладно, а где вода?
— Нету тут воды, — я подхватил мешок и пошел к мулу.
♦
О боги, этот мул. Слышали, наверное, утверждения пифагорейцев, будто души умерших возрождаются к новой жизни в телах животных; так вот, этот мул, должно быть, приютил душу какого-то комедиографофоба — скажем, афинского политика или чрезмерно чувствительного трагика — поскольку он объявил нам обоим войну с первых мгновений знакомства. Это было тем более странно, что мы были явно первыми человеческими существами на его жизненном пути, обеспечившие его такие предметами роскоши, как пища и вода. Возможно, в нем поселился упертый сиракузский патриот; как бы там ни было, он не шел на сотрудничество ни за какие коврижки. Помню, например, его очаровательную привычку останавливаться, как вкопанный, безо всяких видимых причин и издавать самый отвратительный рев — звуки гаже этого я слышал только на представлении некоторых пьес Каркина. Кроме того, он был ленив, злобен и блудлив, и не будь он реинкарнацией политика, то я мог бы поклясться, что в нем воплотился один из протагонистов Аристофана — Филоклеон, может быть, или Стрепсиад.
Аристофан, впрочем, блаженствовал, поскольку он ехал верхом, а я нет — то есть одной проблемой у меня стало меньше. Он был все еще слаб и проку от него особого не было, но по крайней мере не возникало впечатления, что он того и гляди умрет — по этому признаку, кстати, я мог без труда отличить его от мула. Оказавшись верхом, как подобает благородному человеку, он принялся болтать, а я, за недостатком дыхания, не мог принять участия в беседе. Он растолковал мне, что не так с Афинами, с методами ведения войны, с афинской комедиографией, моими пьесами, моим браком, состоянием горных дорог на Сицилии, с мулом, с погодой, с моим характером, его кишками, с командованием афинской армии на Сицилии, командованием сиракузской армией на Сицилии, с Сицилией как таковой, с богами и с едой — все это со множеством перекрестных ссылок и самоцитат. К тому времени, как мы добрались до реки Терий, которая отделяла горную часть нашего пути от равнинной, я знал его мнение по любому сколько-нибудь существенному вопросу так же хорошо, как он сам, а то и лучше. Честно признаюсь — если не считать второго тома «Одиссеи», которую меня заставляли учить в детстве — я никогда не узнавал ничего более бесполезного — и с большими мучениями.