Она, заражаясь его истеричностью, налила себе полный бокал, выпила, не поднимая глаз.
— Браво! — закричал Андрей. — Еще раз! Еще хочу за хозяина!
Андрей сам налил вина — бутылка была старая, с медалями, наверняка из царских погребов, и это еще добавило яростной веселости.
— Служить такому человеку — счастье, Юленька! Да здравствует революция!
Он выпил, но жар нетерпения и какого-то буйства еще сильнее палил грудь. Тогда он схватил тяжелую, граненую бутылку и, запрокинув голову, вылил в рот, вдавил в себя оставшееся содержимое.
— Это за светлое будущее, — выдохнул Андрей. — За любовь и хлеб.
— Как же помочь вам? — чуть не плакала Юлия. — Вам плохо? Вам горько, да? Скажите, чем я могу помочь?
— Ах, благодетельница вы моя! — захохотал Андрей. — Да я стану хвостом вилять, руки лизать!..
— Андрей Николаевич!
— Лаять я научусь! И будьте спокойны: ни дома вашего, ни революции никто не тронет! Я страж! Я верный раб и страж!
— Ну, что же мне делать? — стонала она. — Чем же помочь?
— Дайте еще вина! — подсказал Андрей. — Пока хозяин не видит! Дайте еще одну кость!
— А вам поможет? Поможет?
Юлия достала приземистую, пузатую бутылку, но, подавленная и растерянная, выронила ее на пол. Андрей чуть ли не на лету подхватил бутылку, бросился целовать руки Юлии. Она высвободилась, отбежала к окну, глядя с жалостью и страхом. Андрей изломал, сокрушил закупорку, вынул притертую пробку, вдохнул запах вина:
— Боже! Веками пахнет… Попробуйте, Юлия! Это же дух времени!
Она отшатнулась, помотала головой. Андрей не отступал.
— Тогда выпейте со мной! За униженный русский народ. За измученную Россию! За умершую! Не чокаясь, как на поминках.
Всунув в ее руки бокал с вином, он с трудом выцедил свой и долго стоял, опустив голову. Наверное, Юлии показалось, что он угомонился.
— Я совсем вас не понимаю, — проговорила она. — Вы сильный человек. Я же чувствую в вас такую силу!.. Но вы — как ребенок!
Андрей только рассмеялся, опершись о стол:
— Нет, вы понимаете, все понимаете… Даже отчего кричит ваша обезьяна! — Он взял бутылку и бокал, догадливо поднял их над головой. — Мы сейчас угостим патруль! У него ведь тоже собачья служба!
Юлия догнала его у двери, заслонила ее собой.
— Не пущу! Андрей Николаевич, пожалейте меня, прошу вас!
— Хорошо, — согласился он. — Пожалею. Но давайте тогда подадим вашему охраннику! Он там в одной гимнастерочке, озяб!
— Не ходите, он латыш и не понимает по-русски…
— Ничего, поймет! — заверил он, отстраняя Юлию. — Все-таки собачья душа! Пусть порадуется!
Андрей сбежал с крыльца, отыскивая взглядом красноармейца, закричал:
— Стрелок! Эй, товарищ!
Юлия дрожала, стоя на крыльце, и зажимала ладонью рот.
Охранник маячил на своем месте — у калитки. Он и правда озяб, ежился, обнимая холодную винтовку.
— Пей! — Андрей подал вино. — Этому напитку полста лет, не меньше. Пей, а то где еще попробуешь царского!
Латыш осторожно и недоверчиво взял вино, пробормотал что-то на своем языке и, утерев губы, словно боялся запачкать бокал, выпил. Выпил и рассмеялся:
— Корошо! Корошо!
И Андрей засмеялся, толкнул его в плечо и, так смеясь, пошел в дом. Юлия заперла дверь на ключ, сказала решительно:
— Никуда больше не пущу!
— А мне больше никуда и не нужно! — закричал он и повалился в кресло. Увидев рояль у окна, завешенного черными гардинами, размел их, разгреб, чтобы было светлее, и откинул крышку инструмента.
— Играть буду! Играть и петь!
Руки отвыкли, не гнулись, и костяные клавиши, желтевшие в сумерках, выскальзывали и разбегались под пальцами. Он все-таки приловчился, нашел аккорд и запел:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны…
Однако бросил руки на колени и замолк, потом зашевелился и вновь повеселел.
— Нет, лучше спою песню врага моего! Гимн армии Николая Васильевича, адмирала Колчака!
Он подобрал мелодию, инструмент под его руками играл грубо, визгливо — словно просил пощады и хотел вырваться.
— Во веки славься Господь в Сионе! — прокричал Андрей первую строчку гимна и снова замолк. Помедлив, закрыл крышку.
— Не поется мне и не плачется, — выговорил он, глядя в лицо Юлии. — Вы устали от меня… Хорошо, я иду на место. Где мое место? У двери? — Направился было в переднюю, однако спохватился, заговорил тихо, доверительно: — На хозяйской кровати хочу! Пока хозяина нет! Где его спальня?
— Андрей Николаевич, милый! — взмолилась Юлия. — Я вам постелю в гостевой комнате. Идемте!
— Нет, хочу на хозяйской! — закуражился он и пошел сквозь анфиладу. Заблудился, попал в тупик, но узнал дверь ванной. Юлия попыталась увести его, однако Андрей засмеялся и, указывая на ванную, проговорил восхищенно:
— Я здесь воду украл! На четвереньках ползал…
Он побежал по лестнице наверх, Юлия не отставала, уговаривала, молила его; Андрей лишь пьяно смеялся и дергал двери комнат.
— Знаю! Знаю… Завтра будет порка. Но — хочу! На хозяйской!
И Юлия сама открыла перед ним маленькую дверцу, ввела в узкую, почти пустую комнату с одним окошком. Андрей увидел солдатскую кровать, заправленную солдатским же одеялом; рядом была тумбочка, табуретка и расшлепанные домашние туфли.
— Что это? — спросил он, словно напугавшись голых стен и аскетической обстановки. — Одиночка? Камера?
— Дядюшкина спальня, — виновато ответила Юлия. — Он не любит, чтоб сюда заходили… И убирает сам.
Андрей вышел из комнаты и послушно направился за Юлией. В глазах почему-то стояла перетертая, вылущенная телами солома, в которой лежал Шиловский в «эшелоне смерти», и земля — тяжелая, каменистая земля у железнодорожной насыпи, серо-синеватая, напоминающая цвет солдатского одеяла.
В гостевой было темно — черные шторы не пропускали даже хилого, сумеречного света. Будто сонный, с закрытыми глазами — все равно ничего не увидеть — Андрей разделся, ощупью нашел кровать, уже кем-то приготовленную и неимоверно широкую, так что не достать краев. Шелковисто зашуршала простыня на тяжелой перине, пуховое же одеяло, наоборот, показалось легким и отчего-то колючим. «Это солома, — подумал он. — Или нет, сено, на сенокосе…»
— Я принесла вина, — услышал он шепот. — У вас пересохли губы…
Каким-то образом в руке оказался бокал. Андрей привстал и выпил его до дна. Вино пахло лугом — солнцем, подсыхающей скошенной травой — и свежими огурцами. Потом он вспомнил, что это вовсе не огуречный запах. Так пахнет папоротник, если его сорвать и растереть в ладонях.
— Спите спокойно, — у самого уха прошептал знакомый голос, и Андрей ощутил на своем лице маленькие, шершавые руки. — Вы сильный, вы не боитесь смерти. А человек, который не боится смерти, победит всех своих врагов.
Пахло сеном, летним покосным зноем, и вдруг откуда-то из темноты посыпалась мелкая, колкая труха.
— Аленька? — позвал он. — Где ты, Аленька? Я тебя не вижу…
— Я здесь, здесь, с тобой, — отозвался чужой голос. — Вот мои руки…
«Это не Аленька», — подумал Андрей, однако узнал руки, шершавые и колючие от заноз.
— Аленька, — проговорил он. — Вино летом пахнет… А где мой конь? Где конь? Его расседлать нужно… Заподпружится…
— Все спокойно, милый, — серебрился шепот, и рука обласкивала шрам. — Конь здесь, все хорошо…
«Так не бывает, — словно кто-то сторонний подсказывал ему, и кололись эти слова, будто сенная труха. — Ты же сам знаешь, и быть не может. Обман, чувствуешь, обман…»
Он уже ничего не чувствовал, не видел, да и не слышал тоже…
Сон был глубоким и таким далеким, что доставал детство. И пробуждение скорее напоминало возвращение из прошлого. Чудилось, будто он идет по бесконечной анфиладе комнат: вот комната детства, вот комнаты юности, почти сливающиеся в единую, но все равно разные. И — последние, замыкающие, похожие то на «эшелон смерти», то на камеру-одиночку в Бутырской тюрьме. Прежде чем проснуться и ощутить явь, прежде чем выпутаться из бесконечной вереницы снов, он вдруг вспомнил, где находится и что произошло. Вспомнил, и захотелось, чтобы и это оказалось сном. Однако, открыв глаза, Андрей увидел темную гостевую спальню, серые квадраты рассветных окон, проступающие сквозь черные шторы, и в этом неясном сумраке — каштановые, словно подсвеченные, разбросанные по высоким подушкам волосы. Лицо Юлии и во сне было напряженным, а в уголках губ и глаз таилось что‑то неуловимое, какая-то готовность к испугу. Казалось, сделай неосторожное движение — и по лицу ее скользнет страх, а потом уже все другие чувства.