Выбрать главу

Он ушел за каретник, забрался в густой прошлогодний чертополох и лег вниз лицом.

3. В год 1931…

Есаульский ночлежный дом, некогда поставленный милостью купцов и золотопромышленников для нищих, зимогоров да пропившихся приискателей, был переименован в Дом колхозника, и потому впускали туда лишь по справкам члена колхоза. Остальной приезжий народ, застигнутый ночью, гуртился во дворе, ожидая благосклонности молодой стриженой женщины, приставленной следить за порядком. А пока жег костер, приворовывая дрова, и с тоскливой надеждой поглядывал на высокое крыльцо, где, говорят, после одиннадцати часов появлялась хозяйка и отбирала ночлежников. А поскольку бессправочный народ был каждый день один и тот же — те же нищие, калеки, бездомные бродяжки и еще бог весть какой люд, как сор, несомый по земле, — редко кому удавалось переступить порог заповедного отныне Дома. Но зато ближе к полуночи во двор приходил милиционер проверять документы, и тогда оказывалась еще одна возможность переночевать в тепле, если у кого таковых не обнаруживалось либо вызывали подозрение. А уж самых последних, что оставались под открытым небом, в основном — нищих и калек, разводили по домам сердобольные есаульские старушки.

Не найдя приюта в церкви — в ней был устроен склад потребительской кооперации, мать Мелитина расспросила людей и отправилась в Дом колхозника. Там, во дворе, уже пылал костер, вокруг которого сидел и стоял бесприютный народ. Появление монахини со старцем на закорках вызвало набожное оживление. Круг пораздвинулся, помогли усадить на пустой ящик Прошку Греха и самой дали место. А тем часом горбатая старуха-нищенка, согнутая пополам, рассказала, как можно попасть на ночлег, и, отозвав, поманив скрюченной рукой в сторонку, подальше от света костра, попросила благословения. Мать Мелитина не отказала, и тогда нищенка, целуя руку, заговорила, зашептала:

— Матушка! Мученица преблагая! Да как же ты в рясах-то ходишь? Ведь запрет ныне! Строгий запрет! Как увидют, так сразу и заарестуют!

— Как же мне ходить, сестра, коль постриг приняла? — возвращаясь к огню, спросила мать Мелитина.

— И то правда, и то, — заворковала старуха. — Так боязно, уж очень боязно.

— С верою жить не боязно…

— Истинно, матушка, истинно, — покивала, покланялась нищенка. — Мы вот ранее при церквах жили, при них питались, а ныне вот при какой церкви живем, — она указала палкой на крыльцо. — Да и ту ведь отняли. Добро бы, места не было, а то пустая стоит — и не пускают. Семь ли, восемь человек токо и живет-ночует… Вот глядите, скоро диакон на крылец выйдет.

— Ты, бабка, не болтай-ко языком, — хмуро заметил не старый еще, бородатый странник. — Гэпэу‑то не Бог, мигом приберет. И нас заодно, что слушаем тебя, дуру.

Старуха умолкла, поглядела на мать Мелитину, дескать, вот видишь, боязно жить.

— А я дак не боюсь, — сказал безногий калека с мешком, надетым на обрубыш тела вместо штанов. — Чего захочу, то и скажу. Я имя в глаза говорю. Оне возьмут меня, а потом выгонят. И сделать ничего не могут, хоть убейся. Таскают, таскают меня по кабинетам на руках, как барина, а я хохочу!

Он подвинулся к костру и выкатил голой рукой из огня печеную картошину, разломил, понюхал и одну половинку подал Прошке Греху.

— Вот я смелый, а ты трус! — калека ткнул пальцем в сторону бородатого. — А почему, думаешь? А потому, что ты полный еще человек, а я — полчеловека. И у меня душа в пятки не уходит, потому как нету пяток-то! Она у меня вот тута всегда, — он постучал по груди. — И никуда не денется.

— Болтать ты только смелый, — проворчал бородатый. — Ботало коровье.

Калека ничуть не обиделся. Вторую половинку картошины он вдруг подал матери Мелитине. Та приняла, поблагодарила.

— Оно ведь как устроено, братец ты мой, — продолжал безногий. — Вот, к примеру, одне люди боятся болезни, другие не боятся и не болеют. А когда страх-то обчий на народ нападает, обязательно надо, чтоб хоть один не боялся да говорил. Да не просто молол языком, а то говорил, про что весь народ думает, да сказать не смеет. Ежели разобраться да сказать по-нынешнему, я навроде агитатора теперь живу. А коль хоть один говорит, а другие про то думают — не пропадет народ! Верно ведь, матушка?

— Верно, брат, — подтвердила мать Мелитина и заметила, как все у костра посмотрели на нее. Глаза были настороженные. Стоило ей сейчас взглянуть прямо, и все бы потупились.

— Я тоже ничего не боюсь! — неожиданно заявил Прошка Грех. — Всю жись не боялся. Драться всегда первый был. Меня хоть в землю затопчи — вылезу и дам. А нынче к Боженьке собираюсь. Мне люди все растолковали. Дойду, не побоюсь.

— Тебе нечего бояться, — согласился калека. — От тебя тоже полчеловека осталось.

— Ой-ой-ой! — закудахтала старуха-нищенка и засеменила к крыльцу. — Идет благодетельница наша! Идет, родимая!

И похромали, затрусили, поскакали к крыльцу все, кто только что был у огня. Остались лишь мать Мелитина, Прошка да тот бородатый. В это время дверь распахнулась, и выступила молодая дородная женщина в платке, повязанном по-старушечьи.

— Матушка! Благодетельница! — закричали, запричитали убогие. — Не оставь без крова! Пожалей, пусти ради Христа!

И полезли по ступеням, поползли, поскакали.

— Ну-ка! Ну-ка! — застрожилась хозяйка, — Ишь, саранча! Дармоеды! Никого не пущу! Провоняете мне все матрацы, а они казенные!

— На полу ляжем, родненькая! — блажили нищие. — А если чего, дак подотрем за собой!

— Кыш! Кыш! — замахала руками хозяйка. — Не видите, что ли, — Дом колхозника! Сколько раз говорено — не ходите!

Мать Мелитина перекрестилась, прошептала молитву в звездное, ночное небо.

— Чего это они? Не пойму. Чего? — заерзал на ящике Прошка Грех. — Ровно взбесились,

— А они каждый раз эдак, — сказал бородатый странник. — Полчеловеки…

Хозяйка спустилась с крыльца и подошла к костру, И только тут увидела мать Мелнтину, смерила взглядом, удивилась:

— Монашка, что ли?

— Монахиня, — поправила ее мать Мелитина.

И увидела, как унялось негодование в глазах хозяйки.

— Ну, заходи, ночуй, — позволила та.

— Я не одна здесь, — спокойно сказала мать Мелитина.

— Со стариком этим? — хозяйка кивнула на Прошку Греха.

— С ним. И со всеми другими.

Хозяйка обескуражилась, хмыкнула:

— Всех за собой возьмешь, что ли?

— Одна пойти не могу, — мать Мелитина потупилась.

— Ну, как хочешь! — хозяйка махнула рукой и торопливо пошла в дом. С треском хлопнула дверь.

Толпа бездомных сгуртилась у крыльца, затаив дыхание. В костре трещали и стреляли углем еловые поленья. Крестьянские лошади у коновязи хрупали сено.

Молча и как-то бесшумно убогие вернулись к огню, встали в кружок, грея руки. Согнутая пополам нищенка тихо заплакала, и слезы не текли по ее щекам, а капали прямо из глаз на землю.

— Над убогими издеваются, сволочи! — заорал калека, потрясая над головой деревянными подручниками. — Над калеками измываются! Да, я у Колчака воевал! Но ведь я челове-ек! Пускай, полчеловека, но не полскотины же!

Все слушали его громогласный крик и вздрагивали с каждой фразой. По-соседству забрехала собака, потом еще одна. Калека заскрипел зубами. Потом снова стало тихо. Лишь бородатый покхекал многозначительно и сказал с издевкой:

— А вы подавайтесь-ко в колхоз, жизнь сразу и похорошеет. Все нынче в коллективизацию передали.

— Одна надежда на милицию, — подал голос неприметный, плоский, как тень, человечек, — Меня тута не знают, можа, и заберут…