Марон велел сесть, а сам погрузился в чтение бумаг, небрежно перекидывая подшитые в папку листы. Овчинная безрукавка, надетая поверх строгого кителя, торчала над его согнутой тонкой шеей и, грубоватая, негнущаяся, напоминала черепаший панцирь.
— Итак, гражданка Березина, — начал Марон, — позабавила моих сотрудников, теперь ближе к делу. Расскажи, как ходила по селам и агитировала против колхозов. И кто тебя послал агитацию проводить. Мы все знаем о тебе.
— Господь с тобой, батюшка! — всплеснула руками мать Мелитина.
— Мой Господь со мной, — заверил начальник. — А вот какой бог или черт послал тебя коллективизацию порочить и колхозы разваливать — отвечай!
— Ничего я не порочила и не разваливала, — был ответ.
— Отказываешься?
— Вот тебе крест.
— Хорошо, — он усмехнулся, — пока оставим. Клятвы твои проверим.
— Перед властью безгрешна, — спокойно сказала мать Мелитина. — Тебя обманываю — значит, и Бога обманываю.
Марон соскочил с кресла, подошел к двери и кого-то кликнул, приказал:
— Заводи!
Через минуту в кабинет вошла баба, одетая по-крестьянски, с тяжелыми красными ладонями, за ней сотрудник с лихо закрученными усами. Баба вперилась в мать Мелитину, приоткрыла рот.
— Узнаешь? — спросил Марон.
— Чего же там… Конешно, узнаю, — подтвердила баба. — Она самая и есть.
— Значит, вот эта гражданка ходила по селам и агитировала? — уточнил Марон.
— Агитировала, — согласилась баба. — Паразитка…
— Окстись, голубушка, — слабо воспротивилась мать Мелитина. — Напраслину возводишь, грех на душу берешь.
— Что она говорила? Как агитировала? — напирал начальник.
— А так и агитировала, — сказала баба. — С Христовым именем шла, а сама, змеюка, шипела: уходите из колхозов, беда будет, большевики вас голодом поморить хотят. Пожнете хлеб, а его капиталистам продадут, чтоб машины купить и своих крашеных сучек катать. Известное дело…
Мать Мелитина сидела ни жива ни мертва. Бабу увели.
— И сейчас запираться будешь? — спросил Марон.
— Греховное дело вы задумали, — медленно произнесла мать Мелитина.
— Ты, бабка, нас не пугай! — заметил усатый сотрудник. — Пуганые мы!
— А как ты это объяснишь, божья невеста? — Марон положил перед матерью Мелитиной грязноватый клочок бумаги. — У твоего отца нашли при обыске.
Она поглядела непонятный рисунок, сделанный химическим карандашом, смутилась.
— Тятенька мой — старый человек… В детство впадает, умом слаб…
— Зато ты умом крепка! — вставил усатый. — Палец в рот не клади!
— Что здесь нарисовано — знаешь? — спросил Марон.
— Не знаю, — пожала плечами мать Мелитина. — Я видела эту бумажку еще в Туруханске…
— Это план Кремля, — пояснил Марон. — Со всеми воротами и правительственными зданиями. И с кабинетом вождя!
Мать Мелитина еще больше смутилась, бессильно опустила голову, сказала, глядя в пол:
— Говорю же, умом слаб… Тятенька все к Боженьке собирался. А ему кто-то в Туруханске и нарисовал, где Боженька живет.
Марон и усатый переглянулись.
— Да что с ней возиться, товарищ Марон?! — возмутился усатый. — У нее на все отговорка есть. А заговор и покушение на вождя — вот они, налицо!
— Отвечать придется перед советским народом, — заявил Марон. — И понести суровую кару.
— На все воля Божья, — смиренно ответила мать Мелитина.
— Да нет, не на Божью ты волю полагаешься, гражданка Березина, — хитровато сощурился начальник. — Надеешься, сын заступится?
Екнуло сердце: значит, жив Андрей?! Жив! Тогда и муки не страшны. Видно, Марону что-то известно о сыне. Спросить бы, да как кланяться извергу? Даже виду подать нельзя, как болит душа материнская.
— На Господа я надеюсь, — проронила она. — На Его волю уповаю.
— Ты хоть знаешь, где твой сын теперь? — неожиданно спросил Марон. — Слыхала?
Мать Мелитина внутренне насторожилась: показалось, будто проверяют ее, выпытывают об Андрее. Только бы не навредить ему!
— Не слыхала и слышать не желаю, — уверенно сказала мать Мелитина. — У него свой путь, у меня свой — Богу служить.
— А сын твой нам служит, — засмеялся Марон и махнул короткой рукой. — И служить будет!
Усатый взял ее за рукав, потянул к двери.
— Пойдем, бабка! Мы с тобой сговоримся, побеседуем по-свойски. Я тоже вроде святого отца, так найдем общий язык. Пошли!
Они спустились во двор, и мать Мелитина зажмурилась от яркого солнца. «Господи, — подумала она, — свету-то сколько на земле! Весна какая ясная нынче. Теперь я укрепилась, теперь жить буду. Жив мой Андрейка!»
Усатый ввел ее в отгороженную часть двора, отомкнул дверь в погреб, а сам встал в сторонке.
— Заходи, бабка! Да живо, а то весь аромат выпустишь!
Мать Мелитина открыла дверь, шагнула на первую ступень и задохнулась от зловония. Перекрестилась и пошла вниз по осклизлым ступеням. «Вот они, муки адовы, — подумала она. — И за это благодарю Тебя, Господи!»
— Хороший погребок был, — сказал сверху усатый. Да испортился, из выгребной ямы туда утекло. Потерпи, сейчас дедка твоего приведу, чтоб не скушно было!
Дверь захлопнулась. В свете тусклой лампочки мать Мелитина увидела нары во всю ширь погреба. Под ними черно поблескивала вода. Кругом мерзость и плесень. Скоро тот же сотрудник привел Прошку Греха. Мать Мелитина приняла его, спустила по ступеням и усадила на нары.
— Крепись, тятенька, молитвы читай, — приговаривала она. — Переможем, и это переможем с тобой.
— Подумай посиди, — наказал усатый. — Вспомни, как агитацию вела, зачем в Москву собирались и кто посылал. Вспомнишь — стукни в дверь.
Лежать и сидеть на нарах было нельзя — холод медленно сковывал спину, стоять можно было лишь согнувшись, чтобы не упираться головой в загаженный свод. Самое разумное — на коленях…
Прошка Грех задыхался, пучил глаза.
— Мы с тобой, дочка, в ад попали? В ад? — спросил он.
— Нет, тятенька, на земле мы, на грешной земле…
Он не понимал, твердил свое:
— Эко в аду-то как!.. А будто в погребе у свата. У владыки-то, помнишь? Я к нему за кагором лазил…
— Ты молчи, тятенька, а я говорить буду, — она достала из котомки полотенце, смочила его святой водой, приложила к лицу отца. — Помнишь, как ты маленьким был? Помнишь?
— Не-а, не помню… — пробубнил Прошка.
— Ну, вспомни, вспомни… — молила мать Мелитина. — Вспомни, родненький! Ты еще в Воронежской губернии жил, ну?
— Помню… — тихонько засмеялся Прошка Грех. — Помню!..
— А грозу помнишь? Туча черная, молнии яркие и ветер, ветер… Потом ливень, все кипит, пузырится и пыль оседает…
— Помню, — шептал он. — Мы босиком пляшем… Мама! Мамочка!
— Вот-вот, сынок, босиком! — счастливо рассмеялась она. — И я с тобой босиком! Побежали! Побежали, сыночек, ну? Не бойся, дай ручку! Ты только держись крепче!..
И они побежали. Туча сваливалась к горизонту, ливень еще хлестал — светлый, частый, и гром ворчал над головой, но уже высвобождалось из черноты солнце и косые лучи его прошили пространство, озаряя влажную чистую землю. Они бежали под слепым дождем и смеялись; они были мокрыми до нитки, и белые волосенки сыночка прилипли ко лбу, а у матери отяжелевшие косы тянули голову назад. Но от этого бежать было легче и смеяться вольней, прямо в небо. Под босыми ногами сверкала вода, земля была теплая, грязь чистая, и воздух, смешавшись с дождем и солнцем, заискрился, задрожал, а потом и вовсе превратился в радугу. Сыночек вырвался и взбежал по ней вверх, засмеялся — не догонишь! — но мать успела схватить его и ссадить на землю. Он же никак не унимался; он бежал, шлепая по лужам, и махал ручонкой, разбивая цветы радуги. Они клубились, как дым, смешивались, и ненадолго возникало вращение света, а попросту — брешь. Однако не так легко было порвать радугу: она не висела на месте. Все семь цветов ее брали начало из земли, возносились высоко в небо и снова уходили в землю. Она текла, струилась, как ручей, неиссякаемый до тех пор, пока есть вода, земля и небо. Они бежали и смеялись…