И Репин и Ковалевский в первую минуту поражены несоответствием между малозначительной внешностью лица Крамского (кроме глаз — Антокольский их тоже сразу заметил: «Этот сконцентрированный взгляд») и значительностью личности его; но, вглядываясь в Крамского, ближе узнавая его, люди все более находят это соответствие. На пути от ранних автопортретов к автопортрету 1867 года сам Крамской узнает себя ближе, вглядывается в себя.
«Я много потратил времени на рисунок, — писал Крамской, — я лишался аппетита, когда нос оказывался не на своем месте или глаз сидит недостаточно глубоко, это было сущее несчастье, но, наконец, я овладел материалом, я достиг до известной степени согласия между внутренним огнем, который там клокочет, и рукою, хладнокровно и спокойно, как будто нет никакой лихорадки, работающею». Автопортрет 1867 года — свидетельство овладения материалом. Внутренняя напряженность деятеля — человека думающего и поступающего, внутренний огонь борца, готового вступить в бой и вести единомышленников, внутренняя сосредоточенность «фанатика», готового биться «до последней капли крови», — а рука «хладнокровно и спокойно» находит точный поворот и наклон головы, мазок за мазком остро лепит лицо, тонко, нигде не «пережимая», кладет ненавязчивую светотень, передает его внутреннее, напряженное, как у натянутой струны, движение, неуловимую трепетность жизни, и тем самым как бы подчеркивает выразительность и четкость живописной лепки.
Еще Крамской: «Я всегда любил человеческую голову, всматривался и когда не работаю… и чувствую, наступает время, что я понимаю, из чего это господь бог складывает то, что мы называем душою, выражением, небесным взглядом и всякой другой чепухой…» — признание художника, уравновесившего творческую лихорадку создателя со спокойствием руки мастерового; в этом признании художник сам себе господь бог — он и «складывает», и понимает «из чего»…
Размышляя над судьбой художника, он осознавал мир вокруг себя и себя в мире, сопрягал невольно «главную мысль» лица своего с «главной мыслью» лица времени, с идеалом, который он находил в этом мире, в своем времени и которого он сам отчасти был создатель. Он взял при этом такую высокую ноту, так верно угадал и так точно запечатлел это главное, что автопортрет 1867 года ушел не только от внешней похожести, но и, сохраняя наружные свойства портрета этого человека, увековечив черты поколения, внутренне подвинулся к неразгаданной грани портрета и непортрета, за которой лицо человека и лицо истории сливаются воедино. Человек, сам того подчас не замечая, пишет свое лицо как лицо времени и лицо времени как свое лицо.
Уголок артели художников
Крамской немыслим в одиночестве.
Сказка про метлу: по прутку переломают — вместе, пучок, не одолеют.
Молодой человек протестовал, бунтовал, заявил себя как личность — а дальше что? Сиди в наемной конуре, покуда хозяйка не выгонит, в долг кормить тоже никто не хочет, да и как отдашь долг-то: в Петербурге четыреста семьдесят пять художников, живописцев, среди них тринадцать протестантов, «бунтарей», но четыреста шестьдесят два — художники нормальные, с казенным свидетельством, того более академики или профессора. Пропадешь, пруток!..
— По одному нас сломают, конечно, и потеря небольшая, но тринадцать вместе — мы нечто большее, чем тринадцать отдельных единиц, — говорит Крамской товарищам.
Через три дня после «бунта» он пишет: «И так как мы крепко держались за руки до сих пор, то, чтобы нам не пропасть, решились держаться и дальше, чтобы образовать из себя художественную ассоциацию, т. е. работать вместе и вместе жить»: осенью 1863 года, когда «Что делать?» всеми уже читано-перечитано, «товарищество», «артель», «коммуна» — всем известные слова.
Но слово становится делом, когда среди слушателей-читателей есть деятели, люди поступающие. Крамской был из таких, вспоминает Стасов, для кого «чтение есть шпора, которая будит собственную мысль, влечет к собственной деятельности ума. Он не был покорным рабом прочитанного или равнодушным воспринимателем чужой мысли. Он превращал чужой материал в свою собственную плоть и кровь».
Автор романа из одиночной камеры Алексеевского равелина объяснял читателям своим, что делать: «Добрые люди говорят, что можно завести такие швейные мастерские, чтобы швеям было работать в них много выгоднее, чем в тех мастерских, которые мы все знаем».