Выбрать главу

Лена осторожно, будто бомбу, открыла его на первой странице. Бумага была плотной, пожелтевшей, с водяными знаками. Почерк — аккуратный, с нажимом, характерным для человека, учившегося еще до революции.

«1 мая 1937 года. Сегодня начал вести сию тетрадь, по совету доктора. Говорит, отвлечение от мрачных мыслей. Мельница работает исправно, зерна в этом году много. Но ночью слышал странные звуки на втором этаже. Словно кто-то тяжелый ходит, хотя я один. Старость, что ли, догоняет?»

Они листали страницу за страницей, погружаясь в мир мельника Михаила Степановича Николаева. Сначала записи были обыденными — о работе, о погоде, о деревенских новостях, о ценах на муку. Но постепенно, как темные краски на акварели, тон менялся. Появилась тревога, паранойя, растущее отчуждение.

«12 октября 1938 года. Зерно сегодня было какое-то... неспокойное. В мешках шевелилось, словно живое. Бред, конечно. Надо меньше чаю крепкого на ночь. А ветер в щелях... он не просто выл. Он шептал что-то. На старости лет, видно, и впрямь с ума схожу.»

«3 января 1939 года. Приходил тот мальчишка. Сережка. Из семейства тех, что на отшибе живут. Смотрит на мельницу не по-детски. Знающим взглядом. Знает. Чувствую, он знает, что здесь творится. Спросил сегодня напрямую: «Дядя Миша, а когда Она окончательно проснется?». Холодок по спине прошел. Прогнал его, обругал. Боюсь его теперь. Глаза как у старца.»

Ваня замер, перестав дышать. Сергей. Сережка. Имя из его сна. Оно было не выдумкой, не плодом воспаленного сознания. Оно было здесь, в этой пыльной тетради, написанное чернилами 80 лет назад.

— Листай дальше, быстрее, — потребовал он, и его собственный голос прозвучал хриплым шепотом.

Лена перевернула несколько страниц, испещренных все более нервными, рвущимися строчками о плохих снах, о пропажах скотины в деревне, о том, что «тень от мельницы стала длиннее, чем должна быть». И вдруг они наткнулись на рисунок. Неумелый, сделанный рукой не художника, а напуганного человека, но от этого не менее, а даже более жуткий. Была изображена сама мельница, но из ее дверей и окон, словно черные, вязкие щупальца, тянулись тени, а вокруг, в воздухе, витали полупрозрачные, искаженные фигуры с безликими овалами вместо лиц. И в небе над мельницей, в разрыве туч, был тщательно выведен странный символ — три переплетенных, словно змеи, кольца, а внутри них — стилизованный, горящий глаз.

— Господи... — выдохнула Лена.

— Смотри... — она ткнула пальцем в одну из маленьких, схематично нарисованных фигурок у подножия мельницы. Рядом с ней мельник вывел дрожащей рукой: «Сержа. Ключник. Стоит и смотрит.»

И тут Ваня увидел. На другом рисунке, на следующей странице, изображавшем деревенскую улицу, была нарисована группа детей, играющих в салочки. И один из них, стоящий в стороне, под деревом, был выполнен с большей детализацией. Узкое лицо, темные волосы, прямой, пронзительный взгляд. Он был точь-в-точь, до жути, похож на Максима. А под рисунком стояла та же дата: 1939 год.

— Он не стареет, — с ужасом, лишившим голоса силы, прошептал Ваня. — Лена, это... это невозможно. Он не может быть одним и тем же человеком! Это... это что-то другое. Типа... дух, призрак, или... инопланетянин в человеческом кожаном костюме, как в тех старых фильмах.

Он потянулся к дневнику, чтобы перевернуть страницу, и в этот момент острая, невыносимая боль, будто раскаленный гвоздь, вонзилась в его виски. Он вскрикнул, коротко и резко, и отшатнулся, схватившись за голову обеими руками. Коробка едва не упала с колен Лены.

Перед его внутренним взором поплыли кровавые, бесформенные пятна. Он почувствовал запах гари и паленой шерсти, услышал отдаленные, полные ужаса крики — не человеческие, а скорее, животные. И сквозь этот хаос пробился голос — старческий, сорванный, полный бездонного отчаяния и вины. Голос мельника Николаева. Но звучал он не с бумаги, а прямо в его голове.

«Она голодна... Все время голодна... Она забрала овцу у Петровых, забрала ту странницу-бродяжку осенью... но Ей нужно больше... нужно чистое... незапятнанное... нужно живое, что само придет... Сержа принес Ей мальчика... пастушка Ваньку... О, Господи, Господи... что мы натворили... что я допустил... Она пробуждается... и Ей уже мало этого...»

Видение исчезло так же внезапно, как и появилось, оставив после себя лишь горький привкус меди на языке и пульсирующую боль в затылке. Ваня стоял, опираясь о холодный металл стеллажа, тяжело и прерывисто дыша, как рыба, выброшенная на берег. Рубашка насквозь промокла от ледяного пота.