Юрий Григорьевич вздохнул.
Он посмотрел на раскачивавшийся в потоке воздуха под полкой платок и сказал:
— Если сведения из тех газетных вырезок подтвердятся…
— Они подтвердятся, дед, — заверил я. — Вот только я бы не хотел, чтобы они все подтвердились. Ждать этого подтверждения я бы вам не советовал. Здесь именно тот случай, когда лучше уж перебдеть, чем недобдеть. Кровь всех этих нелюдей — только на платки! Я сам их прикончу, если твоя совесть вдруг взбрыкнёт. Как только научишь меня этому, дед. Пусть будущее станет хоть немного лучше.
Юрий Григорьевич улыбнулся.
— Со своей совестью я договорюсь, Сергей, — сказал он. — Кхм. Это уже проверенно не раз. Справлюсь. Пугает только то, что с каждым разом договариваться с совестью становится всё проще.
Мой прадед покачал головой.
Под лампой в аквариуме засуетились рыбы.
В телевизоре по-прежнему бубнил диктор:
— … Интересы нашего социалистического общества требуют мобилизации трудящихся на решительное преодоление этих и других недостатков, тормозящих наше движение вперёд…
— Прислушивайся к голосу своей совести, Сергей, — сказал Юрий Григорьевич, — пока он есть. Не игнорируй его. Не забывай о нём.
— Не забуду, дед, — пообещал я. — Не беспокойся.
В полночь мы снова пришли на кухню пить кофе. Шторы на кухне мы не задёрнули. Поэтому я увидел через приоткрытую форточку московское небо. Оно выглядело почти чёрным. Мерцание звёзд на нём я снова не заметил. Почувствовал, что с улицы в квартиру проник запах табачного дыма (наверное, на балконе этажом выше сейчас курили). Поставил на плиту чайник. Юрий Григорьевич уже зевал (почти так же часто, как и подкашливал). Он уселся за стол, наблюдал за тем, как я суетился у плиты. О задуманном нами деле мой прадед не говорил ничего конкретного — в гостиной он всё больше читал мне приправленные житейской философией нотации.
Смена локации повлияла и на тему нашего разговора.
Юрий Григорьевич взглянул на часы, зевнул и спросил:
— Сергей, напомни: когда там умрёт наш дорогой Леонид Ильич? Помню, ты об этом говорил. Но дата вылетела у меня из головы.
— Осенью восемьдесят второго года. Через два года после московской Олимпиады. Я тогда пошёл в первый класс.
Мой прадед покачал головой.
— Сколько ему лет в восемьдесят втором будет? — сказал он. — Семьдесят шесть? Он же на шесть лет младше меня. Нет, семьдесят пять: он декабрьский, насколько я помню. Нестарый ещё. Хрущёву вон… уже семьдесят шесть. Живой пока. Хотя в шестьдесят четвёртом ему неслабо нервы потрепали. А что же Лёня? Почему умер?
Я насыпал в чашки по ложке растворимого кофе, пожал плечами.
— Понятия не имею, дед. Болел он, насколько помню. Долго. Ничего конкретного не скажу. Потому что его историей болезни не интересовался. Но даже я помню, как он выступал с трибуны, словно сонный. Бабушка говорила, что это он страну проспал. Злилась она на него сильно. За то, что вовремя не уступил место молодым и здоровым.
— Кхм.
Дед усмехнулся.
— Семьдесят лет — это много для спортсменов. А для политика и чиновника — в самый раз. Говорю тебе по собственному опыту. Я ведь тоже депутат, если ты помнишь. Да и должность у меня сейчас чиновничья. В этом возрасте нам только болезни мешают. У Брежнева ещё в пятьдесят втором инфаркт случился. Чехословакия в шестьдесят восьмом его здорово подкосила…
Юрий Григорьевич вздохнул.
— Но Лёня мужик хороший, — сказал он. — Не гений. Но и не глупец. С людьми общий язык находит. Да и вообще…
Мой прадед замолчал, взглянул на плиту, где уже застучал крышкой чайник.
Я перекрыл газ, налил в чашки кипяток.
— Ну, а послё Лёни кто у штурвала страны встал? — спросил Юрий Григорьевич. — Ты говорил, что Юрий Андропов? Это который сейчас Председатель КГБ? Как он себя проявил? Молодой ведь. Лет на пятнадцать младше меня.
Я пожал плечами, ответил:
— Не помню его. Он правил года полтора. Потом умер. Тоже болел. А вслед за ним умер и Черненко. После них к рулю страны дорвался Михаил Горбачёв. При нём случились те самые «перестройка, гласность и ускорение». Я тебе об этом рассказывал.