Майкл не плакал. Слез больше не было. Он даже не чувствовал острой, режущей боли, лишь тяжелый, холодный, как речной булыжник, ком в груди и пустоту в самой глубине души. Он стоял, вцепившись пальцами в грубые швы своих штанов, и смотрел в ту сторону, не мигая. Там лежало не только маленькое, бездыханное тело его щенка. Там остался и был похоронен тот Майкл, который верил в доброту и справедливость, который боялся темноты и громких звуков, который думал, что самое страшное в жизни — это двойка по арифметике и гнев деда за невыученный урок. Тот мальчик умер вместе с Бадди. Его зарыли в землю вместе с надеждой, невинностью и верой в будущее.
«Детство там, — сухо, без единой эмоции, констатировал он про себя, глотая подступивший к горлу ком. — Оно в той могиле. Сгнило. А я здесь. И мне нет дороги назад».
Он резко, почти грубо развернулся и пошел прочь, не оборачиваясь, не озираясь. Его шаги были быстрыми, резкими и решительными, словно он убегал от призрака. Мысль о бродяге, о том первом, горячечном убийстве в тумане ярости и боли, даже не мелькнула на горизонте его сознания. Это было наглухо вычеркнуто, замуровано в самой дальней и темной камере его памяти. Словно стертая с грифельной доски запись, которую никогда и не делали.
Пока Майкл бегал по своим утренним поручениям, в другой, более респектабельной части квартала, в маленькой, но опрятной квартирке над собственной рыбной лавкой «У Карло», просыпалась другая жизнь, другая реальность. Карло, мужчина лет сорока, с лицом, на котором усталость и доброта вели свою тихую, ежедневную войну, оставляя сети мелких морщин у глаз и глубокую складку озабоченности между бровей, осторожно, чтобы не скрипнула пружина, приподнялся на локте. Рядом, уткнувшись лицом в подушку и разметав по ней свои густые темные волосы, спала его жена, Мария. Ее живот под тонким шерстяным одеялом был высоким, круглым и тугим, как спелый арбуз, — священным сосудом, в котором таилась их будущая надежда.
Карло смотрел на нее несколько секунд, затаив дыхание, и на его усталом, обветренном лице появлялась та особая, мягкая, никому неведомая улыбка, которую он берег только для нее. Он, как тень, скользнул с поскрипывавшей кровати, босиком ступил на прохладный, неровный, но чисто вымытый пол и на цыпочках вышел на крошечную, заставленную горшками с базиликом кухню. Шум с улицы — нарастающий, как прилив, гул десятков голосов, скрип деревянных колес фургонов, мычание коровы, которую гнали на ранний убой, — ясно и недвусмысленно давал понять: «Маленькая Италия» проснулась, отряхнулась и начинала свой новый, вечно одинаковый и вечно новый день.
Он растопил в жестяном чайнике остатки вчерашнего, густого, как смола, кофе, отломил кусок почерствевшего за ночь хлеба и щедро сбрызнул его золотистым оливковым маслом первого отжима — своей маленькой роскошью. Завтрак был скупым, аскетичным и быстрым. Через полчаса ему нужно было открывать лавку, проветрить ее от вчерашнего запаха, разложить лед. Сегодня должен был прийти Джузеппе, его поставщик, с новой партией рыбы, свежей, с утреннего улова. «Только бы не с душком, — думал Карло, разминая пальцами затекшую за ночь шею. — Только бы не подсунул лежалую. А то придется брать в долг у Умберто, чтобы расплатиться с ним, а Мария... а ребенок...». Он взглянул на закрытую дверь спальни, за которой спали его мир и его долг. Нет, он не мог их подвести. Он проверит каждую рыбину, заглянет в каждую жабру, понюхает, потрогает. Это была его простая, честная, тяжелая жизнь, полная своих тревог и своей, тихой, выстраданной надежды на лучшее. Он не знал и не мог знать, что в этот самый момент мимо его еще закрытой, но уже пахнущей рыбой лавки пробежал темноволосый мальчик с пустыми бутылками в руках, чья надежда была уже иной, чужой и страшной — жестокой, холодной и острой, как отточенное лезвие ножа, спрятанного за пазухой.
Вечер спустился на Бруклин, словно старая, выцветшая от времени и копоти театральная занавеска. Яркие, кричащие краски дня — алые помидоры, зелень салатов, синие фартуки торговок — растворились в грязновато-серых, коричневых и охристых тонах. Один за другим, с легким шипением, зажигались газовые рожки фонарей, и фонарщик, сгорбленный старик с длинной, как у пастуха, жердью, ковылял по своим владениям, оставляя за собой островки дрожащего, неровного света. В этих световых колодцах, как в аквариумах, кружились тучи мошкары, а тени от прохожих вытягивались в гротескных, прыгающих великанов. Воздух, еще хранивший дневное тепло от раскаленных крыш и мостовой, теперь был насыщен новыми, ночными запахами: едким, угольным дымом из тысяч печных труб; сладковатым, обволакивающим ароматом жареных каштанов из тележки на углу; и вездесущей, знакомой до тошноты смесью конского навоза, пыли, прогорклого пива и человеческого пота.