Майкл, высунув кончик языка от напряжения, вцепился пальцами в грубый край тяжелой деревянной ставни. Вместе с Умберто они, как два медлительных моллюска, замуровывали свое раковину-закусочную от враждебного мира ночи. Дерево скрипело и сопротивлялось, входя в паз с глухим стуком. Внезапно хозяин положил ему на плечо свою широкую, тяжелую, как свинцовая плита, ладонь.
— Хватит. Есть дело поважнее, чем эти щиты.
Умберто отошел к огромному, закопченному до черноты своду камина, где в тени, словно связки древних амулетов, висели гирлянды лука и чеснока. Его движения были выверенными и привычными. Он не искал, он знал. Ловким, почти воровским движением он выковырял большим пальцем из щели между двумя почерневшими кирпичами небольшой, плотно свернутый в тугую трубочку бумажный сверток, перевязанный обычной бечевкой.
— Донесешь это Лоренцо. Он ждет у конюшни О’Рурка, на самой границе. Там, где кончается наша земля и начинается ихняя вонь. — Умберто сунул сверток Майклу в руку. Его пальцы, шершавые, как наждачная бумага, на мгновение сжали ладонь мальчика. — Не свети, не тормози, не задирай нос. Если упрется в тебя полисмен — говори, что бежишь за доктором Коэном для синьоры Росси, у нее, мол, сердце прихватило. Выучил? Синьора Росси, сердце, доктор Коэн.
Майкл кивнул, суя сверток за пазуху, под грубую ткань рубахи. Холок от плотной бумаги щекотал кожу. Это было не то, что утренние счета или пустые бутылки. Этот сверток, маленький и легкий, словно налился свинцом. Он пах не едой и не деньгами, а настоящим делом. Риском. Тайной. Взрослой жизнью.
— Понял, синьор.
— И это возьми. На всякий пожарный. — Умберто протянул ему короткую, прочную дубинку, грубо выструганную из ясеня, с уродливым, естественным утолщением на боевом конце и аккуратной прорезью для кожаного темляка на рукояти. Вес ее в руке был успокаивающе-твердым и зловеще-холодным одновременно. Она обещала защиту и требовала расплаты.
Выйдя на улицу, Майкл почувствовал, как город перелистывает страницу. Дневная, трудовая суета — рабочие с молотками, хозяйки с корзинами, торговцы с весами — сменилась иной, ночной жизнью, выползающей из подворотен и распахнутых дверей салунов. Из «Золотого якоря» лился пьяный, дисгармоничный гомон, смешанный с дребезжащими звуками расстроенного пианино, и в воздух вырывалась тяжелая, кислая волна запаха дешевого виски и перегара. В темных арках, где днем спали бездомные коты, теперь зажигались огоньки папирос и слышался сдержанный, похабный смех. Он двинулся быстрым, уверенным шагом, не бегом — бегущий всегда вызывает подозрения, — но и не медля, как человек, знающий куда и зачем идет. Дубинка, засунутая за пояс, отдавала в бедро тупым, ритмичным постукиванием, отсчитывая шаги.
Он свернул в более узкую и темную улицу, служившую кратчайшим путем к конюшням О’Рурка. Здесь не было фонарей. Свет из окон вторых этажей, затянутых грязными тюлями или забитых фанерой, едва освещал неровную, вязкую от грязи булыжную мостовую, усеянную объедками, осколками бутылок и блестящими на луне рыбьими костями. Воздух был густым, влажным и неподвижным, пахнущим гниющими овощами из опрокинутой мусорной корзины и чем-то еще — резким, животным, терпким запахом навоза, лошадиного пота и сена, доносящимся с конюшен.
Именно из самой темной, непроглядной пасти переулка, между двумя складами с осыпавшейся, как проказа, штукатуркой, возникли они. Сначала это были просто тени, более густые, чем окружающий мрак. Они отделились от стен, оторвались от земли, а затем материализовались в пятерых парней. Они вышли молча, безмолвной, хорошо слаженной волной, перекрыв узкий проход сплошной стеной тел. Сзади Майкла кто-то громко, с вызовом, сплюнул. Плевок шлепнулся о камень с мокрым звуком. Он обернулся — двое других, помоложе, с хищными, возбужденными лицами, перекрыли путь к отступлению. Ловушка захлопнулась. Он был в каменном мешке.