Он последним вышел из комнаты, снова вертя в руках грязный сверток материи с каким-то содержимым, когда вместе с Винслоу и Кьюлленом отправился осматривать течь в ливневой канализации, оставив Винсента в мягком свете масляных ламп, свисавших с книжных полок вдоль стен, которые окружали всю комнату Отца. Было уже очень поздно. Грохот поездов метро стих до редкого постукивания, проникавшего сюда, в глубину гранитного основания лежащего вверху острова. Иногда постукивание по трубам передавалось из одного в другой конец этого скрытого от всех мира, словно передававшие его люди начинали задремывать. Отец медленно сложил план, широкие плечи его поникли. Какое-то время он ничего не говорил и, было похоже, не хотел говорить. Винсент понимал, что означает это полное озабоченности молчание — за последние несколько месяцев такое бывало уже много раз.
Он тихо произнес:
— Я делаю это не для того, чтобы причинить тебе боль. Ты знаешь это.
— Я знаю, — устало ответил старик. Он снял очки и поднял взгляд, и в этом взгляде за неудовольствием Винсент распознал тревогу. — И ты тоже понимаешь, что если я не одобряю твои свидания с этой женщиной, твои посещения ее мира, то это потому, что я боюсь за ее безопасность, за безопасность нас всех.
Он утомленно потер руками глаза и, хромая, подошел к огромному столу в одном конце комнаты, массивному бастиону из дуба, уставленному многочисленными свечами, которые освещали горы бумаг и карт. Здесь были стопы уже выцветших «синек», папки из архивов Геологического управления, обзоры научных институтов, древние ведомости недвижимости и статьи, вырезанные из археологических журналов, — все это рассортированное и снабженное ярлыками, надписанными неразборчивым почерком Отца. Это было сырье, откуда с громадными усилиями он капля за каплей добывал информацию о мире непроницаемого мрака под линиями метрополитена, том мире, в котором они жили.
— Боюсь даже подумать о том, что произойдет с тобой, если там, наверху, ты попадешься людям, — продолжал Отец ожесточенно, — если по какой-либо причине ты не сможешь вернуться сюда до наступления дня. Ты можешь сам себе это представить. Посадят в клетку, будут разглядывать, обращаться как со зверем… если просто-напросто какой-нибудь перепуганный идиот не пристрелит тебя из пистолета.
И он взглянул в лицо своего сына — морду льва, чудовища, зверя, обрамленную длинной гривой. Только его глаза были человеческими глазами, мудрыми, участливыми и понимающими свою участь. Отец вздохнул и покачал головой, давным-давно поняв, что инстинкт — еще далеко не все. Он продолжал:
— Но твое пленение повлияет и на нас, оставшихся, может осложнить все наше существование в нашем мире. Мы можем уповать только на тайну нашего мира, на то, чтобы нас оставили жить самих по себе.
— Отец, я знаю все это, — тихо сказал Винсент.
Старик, не переводя дыхания, резко, почти рассерженно повернулся, но промолчал, понимая, что не имеет права выговаривать, не имеет права произносить все эти правильные слова. Он и Винсент обсуждали все это много раз с того дня, как Винсент впервые поднялся наверх, чтобы увидеть Катрин через восемь месяцев после их первой встречи, как только Винсент признался самому себе, что он любит ее, что он не может представить себе жизни без свидания с ней. И, говоря об основной причине своего раздражения, он сказал:
— И еще я боюсь, что тебе сделают больно. Очень больно.
— Я и это знаю.
Они оба понимали, что Отец имеет в виду отнюдь не юного хулигана или лишенного нервов полицейского.