Выбрать главу

Он повернулся назад, туда, где сидел Винсент, чьи мохнатые руки покоились возле крошечной армии захваченных пешек из слоновой кости. Руки же Отца в обрезанных перчатках, которые он носил, спасаясь от сырости туннелей, теребили вырезку, оборачивая ее вновь и вновь вокруг трясущихся пальцев.

Его голос немного дрожал, когда он заговорил:

— Я никогда не лгал тебе, Винсент, то, чему я учил тебя о Верхнем мире, то, о чем я спрашивал тебя… — И имя Катрин на мгновение повисло между ними, непроизнесенное. — Все это было для того, чтобы защитить тебя. Но это также помогало мне забыть… — Он заколебался, а затем продолжал: — Забыть мир, который я когда-то любил.

— Я всегда это чувствовал, — мягко произнес Винсент, его голова была немного наклонена, голубые глаза вопросительны, неподвижны, спокойны.

Неужели это было так заметно? Отец был удивлен. Он рассказывал Винсенту обо всех тех местах, которые тот никогда не увидит, которые он сам больше никогда не увидит: о том, как выглядит ночь над крышами Парижа, если вы сидите на одном из маленьких железных балкончиков под свесом крыши, о хмуром великолепии песчаных дюн на Тихоокеанском побережье в те зимние утренние часы, когда единственное, что движется, — это одинокая кричащая чайка. О замирающем от восторга сердце, когда видишь Венецию в первый раз, ощущении того, что видишь нечто сработанное лишь из солнечного света, пляшущего на воде, полном впечатлении того, что твоя рука может беспрепятственно пройти сквозь любое из этих зданий, иссохшем молчании аризонских пустынь, ожидающих чего-то со дня сотворения мира. Невероятный цвет закатного неба. Так, значит, поэтому Винсент никогда не спрашивал его: «Почему ты оставил все это? Почему ты живешь Внизу?»

— Винсент, — сказал он, колеблясь, — кое-что я держал от тебя в тайне, о моей жизни… там…

Умение сохранять бесстрастное выражение было самым интересным качеством Винсента, создавалось впечатление полного спокойствия, невозмутимости — удивительно, если начинаешь размышлять над этим, машинально подумал Отец, сравнивая это с тем, каков был Винсент в действии…

— Отец, что ты пытаешься мне сказать?

— То, что я должен вернуться. Я должен подняться Наверх.

Винсент молчал, осмысливая услышанное. Отец же, произнеся эти слова, чувствовал себя странно потерянным, едва он осознал, что не видел солнечного света уже… нет, не может быть… почти тридцать пять лет… Но все должно будет измениться… Это причиняло ему боль и как-то странно ужасало его. Читая газеты, разговаривая с людьми, он осознавал это, но только своим рассудком, качал головой, но где-то в глубине души понимая, что на самом деле это его не касается по-настоящему, ничего не значит для него… ничего не будет значить для него.

— Когда ты уйдешь?

— Как только соберусь. — Он глубоко вздохнул. Его голос, против ожидания, звучал уверенно и спокойно. — Я вернусь к вечеру, — продолжал он, — тогда и поговорим.

Но он не представлял себе, что он сможет рассказать. Когда Винсент ушел, Отец стоял некоторое время, обводя взглядом все большое куполообразное подземелье с его мягко светящимися масляными лампами, горящими в дюжине стенных ниш свечами, узкой галереей над головой, с его книгами. Они были его сокровищем, эти книги. В те мрачные годы, когда он впервые спустился в Нижний мир, случалось, что только книги вставали между ним и бездной отчаяния. Ими была завалена вся комната, каждая горизонтальная поверхность — бестселлеры Книжного клуба двадцатилетней давности, классика в кожаных переплетах с выцветшими форзацами, тома работ по самосовершенствованию, которые он читал просто из любопытства, воспринимая их как блажь Верхнего мира, полосатые обложки рекламных проспектов книжных магазинов на любые мыслимые и немыслимые темы… Все это штабелями лежало на потертой мебели, заполняло укромные уголки под поворотами металлической лестницы. Поверх этого и вперемежку с этим громоздились странные вещи, которые Верхний мир выбросил, так же как он выбросил и его: тонко сделанный в викторианском стиле бюст женщины с кружевным воротником елизаветинской эпохи, лампа с изящными бронзовыми фигурками русалок, резной стул, модель солнечной системы с вырезанными на ее центральном поясе созвездиями.

Мир, который он построил сам для себя. Как раковина для жемчужины, подумал он, укрывающая от боли. Мир, где он был в безопасности.

Он может и дальше оставаться здесь в безопасности, подумал он. Он ведь не обязан отвечать на это объявление.

Но он также знал, что, говоря современным языком, выбирать ему не приходится.