Выбрать главу

И неизвестный художник конца XVIII века в "Автопортрете с натурщиком" демонстрирует именно это: сознание своей роли — .зорящего человека.

Живой, взлетающий, легкий, взволнованный Андрей Матвеев: "Автопортрет с женой". Ведет жену, как в танце, горделивую и довольную. Он художник пылкий, быстрый, светящийся. Из плеяды выучеников Петра I: руководил у царя "живописной командой", украшал храмы в Петербурге. Но в истории русского искусства остался мастером портрета.

Василий Тропинин, замечательный русский художник первой половины XIX века, создатель огромной и яркой галереи порт-рэтов московского общества, прочно стоит на земле. Не взлетает, не парит. Он "лбом стену прошиб" — вчерашний раб, крепостной.

Рядом Алексей Венецианов — человек повседневного героизма, подвижник: что бы ни случилось, он озабочен своей работой — воспитанием крепостных талантов.

Художник может размышлять о себе и спокойно, и страстно, нетерпеливо, когда боль душевная или желание высказать свое отношение к действительности настолько велики, что как бы входят живой частью в краски и помогают воссоздать на полотне и порыв, и негодование, и желание торжества… Чувство собственного достоинства напряжено до предела, а вдохновение пылает настолько ярко, что автопортрет достигает высот исповеди-проповеди.

Художник лишь тогда уверен в своей правоте, когда талант его упрочен многолетней работой, а ритм жизни совпадает с ритмом жизни самых прогрессивных людей общества.

В мире усложняющемся, быстром, требующем напряженного размышления, мгновенной реакции, художник на автопортрете подчас дразнит нас, провозглашает: "Иду на "вы"!"

Бесконечен разговор автопортрета со зрителем. Ни в одном автопортрете нет жалобы. Но горечь есть: достаточно встретиться с фанатично-обреченными глазами Федора Васильева. И безысходность есть: взгляните на Карла Брюллова… Страдание, уединение, болезненный самоанализ… Но все это горечь-призыв, обвинение-призыв, страдание-призыв. А жалобы нет.

Художник вручает нам свою жизнь, как факел, чтобы мы осветили себе дальнейший путь.

Пожалуй, другому и представится, что вся внешняя жизненная яркость — застолье, солнечный свет, журчащая тень листвы… — только для него, для неги и упоения. Но нет, не он царь на этом пиру, а живопись, краски.

По автопортретам можно создавать трактаты о творчестве и метаморфозах личности. Молодой Орест Кипренский — романтик, оказавший большое влияние на русское искусство начала XIX века и крупным планом показавший в своих полотнах чувство, душевную жизнь человека, — пылок. А ставший знаменитым, поживший — в "Автопортрете в полосатом халате", — скептичен, даже в самом себе прежде всего видит модель. Пылкость перешла в профессиональную живость: быстр, неистребимо наблюдателен, но и следа нет прежней очарованности.

Безоблачен и молодой Василий Перов. "Народность и реальность", по словам критика, определяли его творчество. А на своем последнем автопортрете он мрачен, пожалуй, даже подозрителен. Дух мятущийся, разочарованный.

Василий Суриков от мучительных раздумий в молодости приходит к задумчивой успокоенности в старости, к глубине и сложности простоты.

Автопортрет — это совесть художника. Совесть восстающая, ранимая и печалящаяся.

Иван Крамской, чей автопортрет экскурсоводы дружно называют портретом разночинца, — мрачновато-печальный, настороженный, проникающий. Это он призвал к бунту против академического застоя, выдвинул лозунг: помочь "русскому искусству возвратиться на родную почву, выработать свой язык, свои приемы, свое мировоззрение" — и стал во главе Товарищества передвижных выставок.

Чем далее к концу века, тем более сложным, пожалуй, становится человек и, значит, автопортрет тоже. Вспомните Врубеля.

Желчное, умное, невероятно печальное, даже утомляющее зрителя лицо. Остановившиеся всезнающие глаза. Потом, в других автопортретах, он оживает: тревожная мысль зажигает глаза и освещает гордое лицо человека, летящего к своей гибели и не могущеео остановить полет…

Автопортрет художника — эхо времени и личности. Эхо счастливого часа и трагического. Ибо равнодушно, без нужды настоящий художник не подходит к мольберту. Только когда нужно выстраданное или рожденное большой радостью излить в мир, он пишет. И мы слушаем это его слово — размышление, фантазию, исповедь.

Впрочем, почему мы только об автопортрете? В эту книгу, вернее в этот раздел ее, входят очерки, этюды о художниках России — от Рублева до Врубеля. Ну и конечно, мы даем слово самим художникам: публикуем их письма, заметки, статьи…

ТИХА ВОЛА, ДА ОТ НЕЕ ПОТОК ЖИВЕТ

Андрей, иконописец преизрядный, всех превосходят, в мудрости зельне и седины честные имел…

Из древней рукописи

Андрей Рублев (1360 — 1430) — гениальный древнерусский живописец, украсивший своими иконами и фресками Благовещенский собор Московского Кремля, Успенский собор в Звенигороде, Успенский собор во Владимире, Троицкий монастырь, Андрониковский собор в Москве.

Проезжей дорогой-проселком, чуть промятой

П колесами да протоптанной пешим людом, шел Андрей Рублев родной стороной. Из ложбины доносился запах костра, вдали низкий женский голос прял песенную нить:

Ты, пчелынька,Пчелка ярая!Ты вылети за море,Ты вынеси ключики,Ключики золотые,Ты замкни зимоньку,Зимоньку студеную!Отомкни летечко,Летечко теплое,Летечко теплое,Лето хлебородное…

Рублеву нравилось лето на исходе, теряющее жаркую силу и истомно переходящее в холодноватый, почти осенний свет, когда цвета ярки не от насыщенности — от прозрачности. Когда в природе встреча ожиданного соединяется с мгновением расставания, смеясь и плача, стоят рядышком радость и грусть.

К дороге подступал густой дремучий лес. Знал Рублев: может выкатиться из зеленой стены разъяренный вепрь или цепко-неслышно выкрасться злой тать. Но не было страха, вокруг знакомая и близкая земля. Да и ждал — оборвется лесной обвал, всплеснется навстречу волна поросшей зеленой травой холмистой равнины, каплями синего неба засияют любимые васильки, и воздух, настоянный на травах и цветах, окутает, целебно бодря и лаская.

Он был радонежский — из глухой среднерусской стороны и сколько бы ни жил в столице княжества — Москве, а все любил этот край, и обитаемый, и словно отгороженный от всего мира. Седая старина, вот она, рядом: на холме "Белые боги" касался рукой Рублев поверженных языческих истуканов, высеченных из белого камня; здесь сказка жила, как живая…

Украшая рисунками пергамент Евангелия, Рублев думал о своей земле. Звери, рисованные им, играли вольно и приветливо. Голубая цапля склонилась, чтобы заклевать змею, ощетинившуюся колючками, но посматривала на нее добродушно. Взъерошенная змея, впрочем, так же гостеприимно глядела на красавицу цаплю. Орел казался какой-то доброй птицей, несущей в лапах книгу… Невдалеке от городка Радонежа стояла Троицкая обитель, где жили и ученые монахи, и путешествовавшие за три моря, где в библиотеке привечали размышляющего над жизнью и книгой. Вполне мог радонежский край быть гнездом, откуда выносила та птица книгу.

Рублев книгу чтил. Заставки к Евангелию — простые, веселые, нарядные — звали к "печатному" слову. Изобразил стремительного ангела, который, сверкая яркими красками крыльев и одежд, несет книгу в кольце нескончаемого искания, как факел, освещающий путь к знанию и надежде. Интеллигентом своего времени, едва ли не радонежским жителем, изобразил художник евангелиста Матфея: русский мудрец склонился над книгой у стола-конторки…

Уже немолодым человеком, известным мастером великокняжеской иконной мастерской пришел Андрей Рублев в монастырь из "мира", чтобы еще ближе к нему приблизиться. Человек средневековья, он мог следовать своему призванию, лишь работая для церкви. И еще полюбились Андрею Рублеву в монастырях библиотеки, где читал он разные книги — русские, византийские, греческие, сербские, болгарские…