Тропинин пишет портрет Брюллова у античных обломков на фоне Везувия и говорит: "Да и сам-то он настоящий Везувий!" Но все "везувианские" черты остаются на подготовительных рисунках — Тропинин словно губкой стер с лица друга заботы и тревоги, представил его нам приветливым и благополучным, метром, артистом, уверенным в себе и с достоинством принимающим поклонение и хвалу. Таким, возможно, Брюллов был "на людях"…
В том особенность Тропинина-художника, человека доброго, пекущегося о том, чтобы творчество его стало источником радости и утешения. Прежде всего думающего о настроении и душевном здоровье даже совсем незнакомых ему людей — близких изображаемого человека и друзьях. Художнику хочется, чтобы все они видели на портрете лицо, достойное уважения, радостное и веселое. "Пусть они, — говорил он, — его видят и помнят в счастливую эпоху". Слишком много горя хлебнул Тропинин на своем веку — хотелось ему хоть по крохе добавлять добра. Но это вовсе не означает, что он писал людей такими, какими им желалось казаться. "Художник… должен быть хозяином своего дела. Нельзя позволять и соглашаться на все требования снимающего с себя портрет…" Фальши не терпел. Когда заставляли модель приукрашивать, восставал. Заказчики, бывало, отказывались от портретов.
Писал как бы отношение своей модели к другим людям, а уже потом намекал на профессию и занятия. Если у Брюллова скульптор И. П. Витали поглощен и воодушевлен своей работой (бюстом Брюллова), то у Тропинина он радушный и гостеприимный хозяин, к которому можно идти и "жить на хлебах".
Живопись, полагал он, обязана служить воспитанию, учить жить "чище, нравственнее". Не потому ли выстраивается у него галерея портретов, где люди без пороков? Наверное, художник был сентиментален. Жил среди своих картин, птичек и цветов, никому не причинял зла. Готов был приветить каждого, переступившего порог его дома. С удовольствием читал Карамзина. Возможно, глаза его во время чтения увлажнялись… Вспомним о победном шествии в те годы русского сентиментализма, о его прекрасной, возвышенной сути. О проповеди благородства и искренности человеческих чувств, верности и любви к природе…
Герои портретов Тропинина добры, слегка задумчивы, иные склонны к размышлению и анализу. Их можно упрекнуть, что они не спешат демонстрировать свой интеллект. На самом деле они, очевидно, интереснее, чем кажутся. И пусть они порой довольно обыденны, не столь загадочны, как, скажем, у Рокотова, и не столь пылки, как у Кипренского… Но при этом — значительны.
Художник не заботится о психологическом анализе личности — не дано ли ему было это или не считал себя вправе выносить на суд людской спрятанное глубоко в тайниках души? Не заглядывал за "панцирь" внешнего облика, не смотрел на модель критическим оком?.. Только в поздних работах проглядывает желание приоткрыть "панцирь".
Кисть художника, обычно спокойная, порой равнодушная, волнуется там, где соприкасается с личностью искрящейся, незаурядной. В известном смысле Тропинин — живописец настроения, вспыхнувшего чувства приязни, любопытства, восхищения — в этом случае будто и дарования ему добавлялось, возвышало талант.
Москву когда-то очаровал "золотистый" тенор П. Булахова. На портрете его доброе, открытое, чуть даже простоватое ("необыкновенное его добродушие и наивность") лицо ласково-непринужденного человека на "рокотовском" фоне. Краски светлые, играющие. Не этот ли портрет имел в виду И. Н. Крамской, когда назвал художника "первым импрессионистом в русской живописи"?
Тропинин замечает среди привычных лиц в обществе новые. Его кисть запечатлевает бодрых, деловых людей, рождающихся воротил.
Одни из них умнее, с более широким кругозором, способностью к живому осмыслению — как недавний крепостной, богатый шуйский купец и мануфактурщик Диомид Киселев. Другие — наглые мастера безжалостной хватки и продуманного пути к успеху ("Портрет неизвестного с сигарой"). Преуспевающий и самодовольный человек беспощадно-весело поглядывает на мир, который немедленно надлежит "цивилизовать", дабы получить побольше барыша. "Не видели, чтоб он задумывался над чем-нибудь болезненно и мучительно, по-видимому, его не пожирали угрызения утомленного сердца, не болел душой, не терялся никогда в сложных, трудных или новых обстоятельствах". Перед нами разновидности гончаровского Штольца.
Эпоха, в которую жил Тропинин, была эпохой Пушкина и декабристов.
Быть может… вам и нам настанет час блаженный
Паденья варварства, деспотства и царей… — писала, обращаясь к заточенным декабристам, поэтесса графиня Ростопчина, которую мы также встречаем в тропининской портретной галерее. Люди тогда проверялись отношением к поэту и героям Сенатской площади.
В двух портретах великих актеров и великих трагиков — Павла Мочалова и Василия Каратыгина выражены все пристрастия Тропинина, его нежная и верная душа, чутко и честно откликающаяся на окружающую жизнь.
Известно, что Мочалов плакал над посланием Пушкина в Сибирь. Каратыгину в день 14 декабря 1825 года "представление" на Сенатской площади было "не по вкусу". Портрет Пушкина (гравюра с портрета О. Кипренского) стоял у Мочалова на столе, стихи поэта актер любил читать. Зато Каратыгин отзывался о "Борисе Годунове": "галиматья в шекспировском роде"… И на портрете Василий Каратыгин, в прошлом коллежский регистратор, отмеченный за "прилежание и аккуратность", а ныне "лейб-гвардейский трагик", любимец императора, очень скучен, очень важен, очень благопристоен.
Красивое и умное "роковое" лицо Мочалова смоделировано страстями и страданиями. Оно какое-то скованно-остановившееся перед несправедливым недружелюбным миром. Лицо властителя, ничего хорошего от своей власти не ждущего. Трагически недоброе лицо отчаянного и отчаявшегося человека. "Худо! Все очень худо", — как бы говорил он и будил в людях то, что они так удачно забывают в обычной жизни.
Павел Мочалов — актер из дворовых людей, к этому времени уже легенда. С лавой всеувлекающей и всепожирающей, с черной тучей, разражающейся громом и молнией, сравнивал его Белинский. Мочалов, непревзойденный Гамлет и Карл Моор, был на сцене тучей, вихрем, сонмом страстей, испытывал там восторг освобождения — "творил около себя миры одним словом, одним дыханием". Видевший Мочалова десятилетним мальчиком, Достоевский запомнил его навсегда: "Это подействовало на мою духовную сторону очень плодотворно".
Началось время реакции. Узко очерченный круг слу-жебно-домашних забот удушающе плотно охватил энергию и талант человека. Надлежало быть пассивно-спокойным и уравновешенно-рассудительным: всякое активное действие казалось подозрительным. Вершителями судеб становятся ретивые исполнители царской воли. "Одна лишь звонкая и широкая песнь Пушкина, — писал Герцен, — звучала в долинах рабства и мучений".
Тропинин рисовал Пушкина. Заказчик С. А. Соболевский просил "нарисовать ему Пушкина в домашнем его халате, непричесанного…". Властный, нетерпеливый и скорбный Пушкин смотрит с рисунка. Человек свободы, гнева и печали. Халат на его плечах словно императорская тога.
Пушкин, переживший прощание с казненными декабристами, чью виселицу начертал на листе, исписанном стихами. Отбывший семилетнюю ссылку и не покорившийся. Смертельный враг всяческого зла, уверенный, что "народ, гоняемый слугами, поодаль слушает певца".
В Москву Пушкин привез с собой из ссылки набело переписанного "Бориса Годунова", в котором так грозно безмолвствует народ.
На портрете Пушкин — такой же царственный и порывистый, как и на рисунке, но исчезла горечь, душа поэта смотрит "пробудившимся орлом". Тропикин боготворил поэта, и Пушкин подарил ему искорку своего. мятежного гения. Художник создал образ национального поэта, человека вдохновенного и прекрасного: высоко поднята его голова, светло чело. Пушкин гордо устремлен навстречу божественному глаголу.