Выбрать главу

Я оглянулся. На другой стороне отмели, размахивая фонарем, стоял капитан Кояма.

— Живца промышляете? — спросил капитан. Он при­поднял до груди увесистый мешок и просипел: — Нынче ночью раньше обычного к морю пошел. Вон какой взял улов. На сегодня, пожалуй, хватит, пора и домой. — Потом дружелюбно и, как мне показалось, даже слегка заискива­юще предложил: — Не пожалуете ли ко мне в гости?

Я взглянул на Куру. Он молча ладил следующую ловуш­ку. Поколебавшись немного, я решил, что обижу Кояму отказом, и, предупредив Куру, направил свою плоскодонку вслед за лодкой капитана. Ярко светила луна, но узкая про­тока, лежавшая в тени высоких камышей, все равно остава­лась черной. Я плыл за Коямой, после первых же поворотов утратив всякое представление о том, где я, собственно, нахожусь. Но капитан уверенно вел свою лодку, и вскоре, миновав узкую, извилистую и совершенно неведомую мне протоку, мы причалили к борту «семнадцатого».

А еще через полчаса мы уже сидели на циновках в тес­ной каюте и распивали чай. Кроме каюты, отделанной на европейский лад, на рейсовых пароходах имелась всегда и каюта в японском стиле. На «семнадцатом» обе эти каюты казались даже чуть просторнее, чем обычно, — может быть, оттого, что его переоборудовали из колесного судна. По бортам тянулись иллюминаторы, сзади стояла деревян­ная переборка, отделявшая каюту от машинного отделения, а впереди, за перегородкой, находилась вторая, значи­тельно большая по размерам каюта, обставленная по-евро­пейски. Пол нашей каюты был устлан четырьмя циновка­ми, на переборке висела самодельная полка с крохотным домашним алтарем, десятком книг и маленьким стеклян­ным ящичком с куклой, втиснутым между книгами и углом полки. Кухня помещалась в соседней каюте. Здесь же сто­яла небольшая жаровня, рядом — шкафчик для чайной посуды, складной столик, ведерко для угля, прикрытая крышкой плетеная корзинка, доска для игры в сёги[61] с коробкой для хранения фигур и многие еще мелочи, так необходимые в холостяцком быту. Каждой из них было отведено свое особое место — старик, по всему судя, любил порядок.

—  Вас удивляет эта кукла? — спросил капитан, просле­див за моим взглядом. — Оно и верно, вроде для чего ста­рику кукла? Как-то пришел ко мне сын с внучкой. Ей было в ту пору пять, не больше. Помню, она ударилась в слезы: подавай куклу, и все тут! Сын говорит: отдай игрушку, зачем она тебе! Но я не отдал. Сколько уже лет она здесь, рядом со мною. Я и теперь никому бы ее не отдал.

Помнится, я завел тогда разговор о морском характере, о том, что-де капитан Кояма, как это принято у моряков, любит и бережет свое судно.

—  Если я не ослышался, сегодня Кура вас сэнсэем наз­вал? — Капитан улыбнулся. — Не знаю, в каких вы пре­успели науках, но, наверное, приятно, когда тебя величают сэнсэем. А причина, по которой у меня пароход всегда в порядке, проще, чем вы думаете. Дело в том, что детвора, эти окаянные бесенята, стоит им здесь появиться, то черной краской корабль обмажут, то заляпают грязью. Нынче детишки совсем от рук отбились. Чуть углядят что чистое да красивое, сразу давай ломать и марать, да еще радуются, будто кровного своего истребляют врага. Ругай не ругай их — все без пользы! Вот и изволь всякий раз подчищать да закрашивать их мазню. А кому, как не мне, прикажете заниматься этим пароходом?

Мы поболтали еще о всякой всячине, и — сейчас уж не вспомню, как это вышло, — капитан заговорил вдруг о своей давней любви, а я, приняв безразличный вид, внима­тельно его слушал. Известно ведь, одним рассказчикам нра­вится, когда слушатели проявляют к их повествованию повышенный интерес — вздыхают да охают, других же, напротив, внимание только отпугивает. Здесь важно не ошибиться. Ошибешься — и пиши пропало, уплыл из рук прекрасный рассказ. Чутье мне подсказывало, что Кояма как раз из пугливых, и потому я старался его не спугнуть.

Рассказ капитана был прост и бесхитростен.

Ему едва исполнилось восемнадцать лет, когда он влю­бился — впервые в жизни. Девушка, дочь хозяина мелочной лавчонки в Синхорикаве, была на год моложе Коямы, звали ее О-Аки. Чувство их было наивным и чистым, какой бывает всегда первая любовь. И длилась она более трех лет, пока неожиданно ей не был положен конец. Нет, они не разлюбили друг друга. Просто их разлучил отец О-Аки.

Человек деловой, предприимчивый, он надумал завести камышовые плантации и добился от префектуры разреше­ния на право посадки по всему обширному району — от низовьев реки Нэдогава до восточного побережья. Побе­режье от Кацусики и до Уракасу издавна славится собирае­мым здесь нори[62]. А нори ведь сушат на камышовых навесах, так что — не говоря уже о других потребностях в камыше — спрос на него был настолько велик, что плантации быстро окупились и начали приносить доход. Вскоре владелец мелочной лавки стал большим богачом, и его величали теперь не иначе как господином.

Так вот, едва О-Аки исполнился двадцать один год, как отец просватал ее за денежного человека из Нагасимы. Накануне свадьбы О-Аки встретилась тайком с Коямой в сосновой роще у восточного побережья. Девушка протя­нула ему ящичек с куклой и сказала: «Пусть меня выдадут силком замуж, но сердце свое вместе с моей куклой я отдаю тебе. Храни ее и знай: я всегда рядом с тобою». Тут она заплакала.

На бумаге, да еще в чужом изложении, все это кажется простым и обыденным, но, когда я слушал капитана, именно «обыденность» случившегося потрясла меня до глу­бины души.

Девушка прижалась к Кояме и в отчаянии стала предла­гать себя: мол, ее все одно отдают замуж за нелюбимого, так пусть же он, Кояма, будет первым, кому она отдаст себя. Кояма до той поры не был близок с женщиной, он рас­терялся и, чем настойчивее становилась девушка, тем больше робел и смущался. Так они и расстались, не познав друг друга.

Дом мужа О-Аки стоял неподалеку от реки Нэтогава, и с тех пор как О-Аки поселилась там, она всякий раз стрем­глав бежала к реке на дамбу, едва заслышав гудок парохо­да, на котором плавал Кояма. Говорят, каждый пароход гудит по-своему, и привычное ухо тотчас различает их по голосам. О-Аки издалека узнавала сирену «семнадцатого». Случалось, она выбегала к реке простоволосая, с подоткну­тым подолом — должно быть, гудок заставал ее за стир­кой — и, запыхавшись, взбиралась на дамбу. Она не махала Кояме рукой, не окликала его и вроде бы даже не глядела на пароход, лишь стояла, не шевелясь, словно говорила Кояме: «Я здесь!» Иногда она, правда украдкой, косилась в его сторону, сохраняя на лице полное равнодушие. Они могли видеть друг друга лишь на протяжении трехсот метров, пока пароход проходил мимо дамбы. По времени это занимало минут пять, если судно шло вверх по течению, а когда возвращалось к устью реки — и того меньше, от силы минуты три. Эти мимолетные, не сулившие ни малей­шей надежды, неприметные постороннему глазу свидания доставляли Кояме неизъяснимое счастье.

Потом «семнадцатый» переоборудовали под перевозку грузов, и Кояма перешел на «девятнадцатый». Однажды О-Аки не показывалась на дамбе чуть ли не целых два месяца. Кояма решил, что всему конец: любовь, которую питала к нему девушка, угасла. Он был испуган и подавлен, пожалуй, даже сильнее, чем в далекий уже день их разлуки. Но Кояма беспокоился понапрасну: прошло еще немного времени, и О-Аки опять появилась на дамбе, только уже не одна — на руках у нее был закутанный в одеяло ребенок.

— И странное дело, — продолжал старик, — уж не знаю, как это понять, но мне вдруг почудилось, будто ребе­нок, которого она прижимала к груди, мой! Будто это она от меня родила и младенец наш общий — мой и ее. Вам небось подобные вещи кажутся дикими, не правда ли? У О-Аки родилась девочка. Стороной я узнал, что роды были тяжелые, и О-Аки после них очень ослабела. Должно быть, поэтому она реже стала появляться на дамбе. Но и не видя ее, я уже не испытывал ни страха, ни тревоги: легко ли хозяйке богатого дома, да еще при малом ребенке, урвать свободную минуту?..